Чужое солнце за чужим болотомНеистово садится на насест,А завтра вновь самодержавно встанет,Не наказуя, не благоволя.Как старомодно ваше платье, Молли!Как опустился ваш веселый Дик,Что так забавно говорил о боксе,Пока вы ехали на пакетботе!Скорей в барак! дыханье малярииС сиреневыми сумерками входитВ законопаченные плохо щели,Коптит экономическая лампа,И бабушкина библия раскрыта…Как ваши руки, Молли, погрубели,Как выветрилась ваша красота!А ждете вы четвертого ребенка…Те трое – рахитичны, малокровны,Обречены костями осушатьК житью неприспособленную местность.О Боже, Боже, Боже, Боже, Боже!Зачем нам просыпаться, если завтраУвидим те же кочки и дорогу,Где палка с надписью «Проспект побед»,Лавчонку и кабак на перекресткеДа отгороженную лужу «Капитолий»?А дети вырастут, как свинопасы:Разучатся читать, писать, молиться,Скупую землю станут ковырятьДа приговаривать, что время – деньги,Бессмысленно толпиться в Пантеоне,Тесовый мрамор жвачкой заплевав,Выдумывать машинки для сапог,Плодить детей и тупо умирать,Почти не сознавая скучной славыОбманчивого слова «пионеры»!..Проспите лучше, Молли, до полудня.Быть может, вам приснится берег ТемзыИ хмелем увитой родимый дом…[34]

Мне кажется, что эти стихи о крушении культуры, написанные пятьдесят лет назад, вполне современно звучат и теперь. В них есть пророческая тревога о судьбах двадцатого столетия.

Пройдет еще пятьдесят, и сто, и двести лет, а эти стихи будут живы, как бы ни изменялись конкретные проблемы и формы жизни, потому что духовный смысл метафоры обладает способностью расти, вбирая в себя опыт новых поколений, становится все более широким и гибким, обретает с годами неизмеримую глубину – если только сама метафора охватывает и обобщает борьбу вечных метафизических сил, управляющих миром.

Ленинград,

май-июль 1970 г.

<p>Воспоминания о Хармсе<a l:href="#n_35" type="note">[35]</a></p>

Ранней весной 1933 года я ехал на площадке ночного трамвая, возвращаясь от друзей и провожая знакомую даму. В пору моей юности одинокие трамваи бродили по городу до утра. На углу Бассейной и Литейного, где закругляются рельсы, трамвай замедлил ход, и на площадку вскочил высокий молодой человек необычного вида. Он был в котелке, каких тогда решительно никто не носил, и показался мне элегантным на иностранный лад, несмотря на довольно поношенное и потрепанное пальто.

Моя спутница приветливо улыбнулась ему. Он снял котелок и с несколько аффектированной учтивостью поцеловал ее руку. Время было хамоватое, и мало кто целовал тогда руки дамам, особенно в трамвае. Мы с молодым человеком обменялись сдержанными полупоклонами, и он прошел в вагон.

– Кто это? – спросил я свою спутницу.

– Поэт Даниил Хармс.

Я надолго почти забыл эту встречу. Слегка запомнился только непривычный котелок, запомнилась иностранная фамилия, вполне подходившая к европеизированной, не то английской, не то скандинавской внешности молодого человека, и понравилась элегантная, несколько старомодная учтивость его манер.

Конечно, я не мог тогда предполагать, что мне предстоит тесно сблизиться и подружиться с этим человеком. Я был мальчишкой. До дружбы с Хармсом мне еще следовало дорасти.

Прошло пять лет. Многим еще памятно, какие это были годы. Я помню, как шел однажды поздно вечером по Каменноостровскому от Карповки до Невы и насчитал по дороге восемь «черных воронов», которые стояли у подворотен в ожидании добычи. Прохожие боязливо отводили от них глаза, стараясь делать вид, будто ничего не замечают.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги