И вновь слышит девчонка, как двое взрослых толкуют что-то на эту тему. Что есть вещи, от которых не уйти. Что совесть человеческую тоже, оказывается, подобно улью, можно растревожить. Года проходят, все вроде ничего, что было — быльем поросло, и вдруг… Лида заинтригованно поглядывает на нас — то на меня, то на Заболотного, словно, озабоченная нашими недомолвками, решила во что бы то ни стало добиться ясности.
— Совесть… зелье… А при чем здесь вы?
— При том, Лида, — отвечает Заболотный, — что наименьшая оплошка в жизни не проходит бесследно, рано или поздно, а человеку она отзовется. Через астрономические временные расстояния, где-нибудь на краю света, на каком-нибудь, скажем, хайвее, а вдруг нагонит давний грешок, напомнит о себе: вот и я… — И, помолчав, как-то непривычно глухо обращается ко мне: — До сих пор меня обжигает тот Надькин взгляд… Помнишь, там, у сельсовета, когда она уже сидела в санях, снаряженных в дальнюю дорогу…
Вижу и я тот ее взгляд. На большой переменке выбежали мы из школы на майдан. Так и есть. Людно и тревожно. Вереница саней растянулась, готовая к отправке (знаем куда), и на последних санях — Надька со своей Настусей… Слеза горит на пылающей щеке, а взгляд, такой страдальческий, обращен прямо к нам, школьникам: «Уж не вы ли мне такую долю нащедровали, хлопцы?»
Какие бури пронеслись над жизнью одного только поколения! Бури, не щадившие даже детей. А может, и вправду это была неизбежность, назначенная нам на изломе судьбы нашей суровой, отнюдь не сентиментальной эпохой? Когда о чем-то в этом духе мы начинаем размышлять, перекидываясь с Заболотным, будто нехотя, словами о том ураганном ветре, пронесшемся и над Терновщиной, — бывает же такой, что и телеграфные столбы валит, и живые деревья с корнями вырывает из земли, — Лида, до сих пор слушавшая нас, кажется, сочувственно, теперь, отведя взгляд, прильнула к боковому стеклу, ей точно неловко стало за нас… С чего бы, казалось, этой невинной душе смущаться? Или и ее воображению, не в меру зрячей интуиции, отточенной на хайвеях, оказалось доступным увидеть то, что в один из зимних метельных дней, когда света не видно, так зримо предстало в образах наших тогдашних детских фантасмагорий… Как Надькины рушники, сорвавшись со стен, сами по себе, точно птицы, вылетают сквозь настежь открытые двери и, взмахнув красными крыльями всех своих соловьев и жар-птиц, тут же исчезают вверху, на наших глазах исчезают в снегом вихрящихся тучах. Может, и сейчас еще где-то летают они в облаках, носятся стаями всполошенных красных и черных Надькиных птиц? В тот день все прежнее становилось неузнаваемым. Ларь открылся сам собой, без никого, и мгновенно опустел до самого дна. Что-то в печи заныло детским голоском… Цветистый столешник, оголив скамью, уже на полу очутился, скомканный, извивается как живой под обмерзшими чьими-то сапогами в лаптях, — это на нем, ничего не заметив, топчется Мина Омелькович, раскорячась посреди хаты, голову запрокинув, прямо из бутыли вишневку хлещет. Мгновение — и прежнего как не бывало, стены обнажились, а со двора ветер сквозь открытые настежь двери снегом швыряет в нас, школярят, оторопело сникших у печи. Зима выветривает последнее тепло из Романового жилища, и хата сразу становится пустошью, а тот ветер со двора, бьющий порывами в хату, тебя и сейчас морозит, — была в нем точно какая-то непристойность, может, это был ветер кривды и произвола, ветер греха?
XII
Но все это произойдет позже, пока же приближение бури ни в чем не ощущается, в слободе все еще как и прежде было.
Хотя нет: а Фондовые земли?
Как видно, кто-то все же услыхал зов ребячьей доли, немые взывания одиночества, когда мы, все порознь, пасли коровенок по терновщанским межам, где целый день ты — один как перст. Товарищей за хлебами не видать, безлюдье и тишь вокруг, дремлют холмы, сузив мир.
Не иначе как кто-то слыхал наши детские жалобы, почувствовал, потому что вдруг:
— Завтра едем на Фондовые земли! Вот там, хлопцы, вам будет раздолье…
Что за Фондовые земли? Лишь разговоры взрослых до сего дня мы слышали о них, никто из нас, ребятни, еще этих земель не достигал. Но образ их и малышня уже носит в себе: это — как рай! Значит, завтра мы отправляемся в рай, в райскую страну ляжет наша дорога.