Если сопоставить его с только что приведенной записью, легко убедиться, что «послание» — отнюдь не простой пересказ стихами того, что написано прозой. Прежде всего, опущены все бытовые детали, и не потому, чтобы это было слишком «низко» для «языка богов». Уже начиная с «Графа Нулина» Пушкин не боялся говорить в стихах языком «презренной прозы». Просто это не соответствовало замыслу стихотворения. В основе его — все то же противопоставление «природы» и «цивилизации», которое, как уже сказано, так настойчиво возникало в творческом сознании Пушкина. Но если в «Кавказском пленнике» «природа», в лице «девы гор», представала в романтическом, идеализированном виде, здесь она дана такой, как есть: «Твои глаза конечно узки,|| И плосок нос, и лоб широк». Подобный этнографически точный женский портрет, конечно, был бы немыслим ни в южных поэмах, ни вообще во всей предшествующей лирике Пушкина. И вместе с тем все стихотворение построено на сочувственном противопоставлении этой совсем не идеализируемой дочери природы цивилизованным обитательницам великосветского «омута» — лепечущим по-французски и подражающим английским манерам хозяйкам модных литературных салонов, вроде княгини Зинаиды Волконской с ее «проклятыми обедами», беспечно-легкомысленным («без мысли в голове») дворянским девицам, «прыгающим» на балах. Реакционные критики упрекали первую поэму Пушкина «Руслан и Людмила» за то, что она вводит простонародность — «мужика» — в московское благородное собрание. Свою калмычку, с ее «дикой красой», Пушкин подчеркнуто туда не вводит («галоп не прыгаешь в собранье»), но вся симпатия поэта полностью на ее стороне. Однако это — только мимолетное поэтическое мгновенье. Поэт, открывая свое обращение к степной красавице словами о «похвальной привычке», которая чуть не увлекла его вслед за ее кибиткой, конечно, вспоминает своих «Цыган», перед созданием которых он действительно романтически провел несколько дней в цыганском таборе. Теперь романтическая мечта о возможности просвещенному человеку вернуться к «природной», «естественной» жизни — к «первобытности» — давно уже ушла в прошлое. Теперь: «Ровно полчаса, || Пока коней мне запрягали, || Мне ум и сердце занимали|| Твой взор и дикая краса». В первоначальном варианте: «И был влюблен я полчаса» (вспомним в послании к Вельяшевой: «И влюблюсь до ноября»). Позднее, в новой концовке записи о встрече с калмычкой (в «Путешествии в Арзрум»), тонко вскрыта и причина несбыточности и даже, больше того, неестественности мечты о возврате к так называемой «естественной» жизни: «Калмыцкое кокетство испугало меня; я поскорее выбрался из кибитки — и поехал от степной Цирцеи». Цирцея — мифическая волшебница, превратившая спутников Одиссея в свиней. Вернуться просвещенному, культурному человеку к первобытности — значило бы возвратиться к давно пройденному, почти зоологическому существованию. Да, снежные Кавказские горы были все те же, но не тот уже был сам поэт! Не только о том, что он изменился, но и в чем, как, в каком направлении изменялся, нагляднее всего свидетельствует дальнейшая судьба наброска: «Все тихо — на Кавказ идет ночная мгла», которому Пушкиным был придан через некоторое время, возможно тогда же, во время путешествия, окончательный, столь хорошо каждому из нас знакомый и памятный вид:

На холмах Грузии лежит ночная мгла;

Шумит Арагва предо мною.Мне грустно и легко; печаль моя светла;Печаль моя полна тобою,Тобой, одной тобой… Унынья моегоНичто не мучит, не тревожит,И сердце вновь горит и любит оттого,Что не любить оно не может.
Перейти на страницу:

Похожие книги