Память
Отстроят дома, театры и школы,
пройдут не то что года — века.
Но память останется — как осколок,
застрявший в теле фронтовика.
Чужак
В. О.
Джунгли меня прогнали за то, что я человек; а
человечья стая — за то, что я волк.
Тяжелая ночь, глубокая, как вечный, жестокий океан, в котором тонешь, не можешь, внезапно проснувшись, одолеть эту ошеломительную тяжесть и подняться со дна. Чернота — жгучая, сплошная, без малейшего проблеска, даже окно не угадывается, и тем она похожа на слепоту. Дыхание мучительно сжато, холодным камнем наваливается тишина. Воспоминание о сне сожжено страхом.
Через минуту начинаешь различать звуки — безжалостно мерное тиканье часов: они, как злые жуки, точат ночь, отгрызают от нее секунды, — злобные (или исполненные отчаяния?) рывки ветра, от которого дрожит хрупкое стекло и гнутся за окном деревья. Новая волна липкой удушливой тревоги захлестывает смятенное сознание. Безотчетный, почти звериный страх не дает пошевелиться.
Такое пробуждение — знак: беда с близкими либо с Родиной. Утро подтвердит.
Уснуть больше не удалось. Считал длящиеся, зловеще долгие минуты до рассвета — позднего, тусклого осеннего рассвета, который ничего не исправит, конечно, но хотя бы прогонит мучительную темноту.
К обоим богам взывал: будьте милостивы, не враждуйте, — войной, ценой чужой крови, никто еще не доказал своей правоты.
Когда встал к окну, — половицы отозвались тревожным, тоскливым скрипом, словно человек был чужим, незваным в этой душной комнате, — звезды умерли, в окно хлынул рассвет, мутно-синий, высветивший резкие черные ветви угрюмых деревьев, костлявыми руками ведьм вцепившихся в беззащитное небо.
В глубине комнаты чувствовалось беззвучное движение — двойник, заключенный в большом зеркале, следил за каждым шагом.
Древняя, скудная земля, — чьим жителям он был чужим и которую, однако, именовал Родиной — и не по вынужденности паспорта, не от тяжести родительской эмиграции, нет, скрытно и остро чувствовал ее Родиной в каком-то потаенном уголке закаленного недоверием и одиночеством сердца, — немного помнила спокойных времен, в столетиями копившейся истории исчисляла их не годами, а днями; даже если страна затихала в зыбком перемирии, в недрах ее тлели раздоры. Это закалило жителей, сделало их смелее и жесточе, наделило чутьем хищника; приучило ко всему, к чему привыкнуть кажется невозможным, и главное — к естественному страху смерти, который уже и страхом быть перестал, переплавившись в странную, злобно-обреченную готовность.
Но сейчас неотвратимо и смертельно, как горный обвал, надвигалась война почище полувековой Кавказской. Распрям последних лет предстояло померкнуть и сравниться с детской игрой в солдатики.