Портреты эти были написаны, по-видимому, во время посещения Рембрандтом Лейдена. У него было несколько причин съездить осенью 1654-го года на родину. Прежде всего, пребывание в скромной простой семье, из которой вышел он сам, могло излечить Гендрикье от свойства изрядно тревожащего художника от закоренелой привычки вести себя пусть с достоинством, но почтительно. От явного стремления не забывать своего места, особенно при гостях. Ни сам Рембрандт, ни весь уклад их жизни не требовали от нее такого самоуничижения: к внешности своей он относился теперь безразлично, носил лишь такую одежду, в которой было удобно писать и гравировать. Стол у них отличался простотой. В гостях у них не было ни аристократов, ни богатых бюргеров. От роскошной жизни, которой художник жил или мечтал жить при Саскии, остались только дом да изящный ребенок, и Рембрандт огорчался, видя, как часто Гендрикье молчит из боязни, как бы замечание, сделанное невпопад служанкой, не свело на нет тот блеск, которого и так уже не было и в помине.
Была у Рембрандта и другая причина съездить в Лейден - время шло, а портреты родного брата и невестки еще не были написаны. Рембрандт мрачно радовался про себя, что приехал вовремя. Перемена в них была настолько разительной, что художник то и дело задавал себе вопрос, узнал ли бы он их, если бы они неожиданно появились на пороге его амстердамского дома. "Боже мой, - думал он с сожалением и страхом, - неужели и я изменился так же сильно? Неужели я постарел так же как они?"
Биографы великого художника сообщают, что Адриан не понимал Рембрандта, часто осуждал его за расточительность, завидовал его успехам и постоянно испытывал обиду от сознания того, что судьба одарила одного чересчур щедро и умалила участь второго - сапожника, потом мельника, таскавшего мешки, зарабатывавшего флорины, на которые в юности учился Рембрандт. "Боже мой, Адриан, я от души сожалею..." Счастливцы католики! Им достаточно простереться на полу церкви, раскинув руки в позе Иисуса на кресте, покаяться в своих тяжких грехах и еще более тяжких заблуждениях, и они уже встают очищенными. А как покаяться, как очиститься такому, как Рембрандт? Он может сделать это только своей кистью, выражающей на холсте то, что бессилен выразить его неподатливый язык.
- Мой портрет? - переспросил Адриан без тени застенчивости и самоуничижения, с которыми отвечали на такую просьбу все, кроме его покойного отца. - Ну что ж, если это поможет тебе поупражнять руку, то я согласен. На мельнице затишье - солод заложен, а выбирать корешки еще рано, и я могу позволить себе посидеть спокойно.
И он сидел спокойно и неподвижно, как статуя, сидел на таком же стуле, на котором, позируя, сиживала их покойная мать. Каждый день после обеда, как только тарелки были перемыты и спрятаны, братья покидали женщин и шли в маленькую комнату, где молчание - так, по крайней мере, им казалось становилось для них способом общения. Между писанием портрета и покаянием на холодном полу церкви существовала какая-то не постижимая разумом связь, вынуждавшая художника работать так, как он не работал даже над групповым портретом стрелков в минуты наивысшего душевного подъема.
Хотя на улице было морозно, по спине Рембрандта струился пот, и рубашка его прилипала к телу. Он писал до тех пор, пока в ушах не начало звенеть, и точки, мелькавшие в глазах, не затуманивали неподвижную суровую фигуру Адриана. И словно сам Бог помогал Рембрандту - по крайней мере, во всем, что казалось живописи, - краска податливо и покорно повиновалась каждому движению его руки, от самого смелого и яростного до самого осторожного и нежного. Он выдавливал складку на одежде ногтем большого пальца, писал черенком кисти отделившийся седой волосок, лепил пальцами комковатые куски плоти. Один раз, один только раз с презрительным фырканьем вспомнил он требование знатных заказчиков насчет заглаженной и шелковистой поверхности картины, но тут же отбросил эту мысль как тщеславную и недостойную; сейчас, здесь, он должен забыть о всякой гордыне, ибо со смиренным раскаянием пишет подлинное достоинство и гордость.