- Переделки требуются очень небольшие, отец, право, небольшие, - начал Титус. - Думаю, что к заднему плану не придется даже притрагиваться - никто ничего не заметит. Поэт Вондель придирается главным образом к центральной группе. - Титус жестом указал на скрещенные мечи, страшное лицо героя и мерцающие фигуры стоящих вокруг вождей. - Поверь, в данном случае выбора нет: либо ты переделаешь, либо...

Титус оборвал фразу на полуслове и замер с отвисшей челюстью: отец его приподнялся, как затравленный медведь, и, топая ногами, пошел по дощатому полу. Куда? К шаткому столику, а оттуда с ножом в руке, исступленный и багровый, повернул обратно. На мгновение страх парализовал окаменевшую Гендрикье. Неужели Рембрандт взбешен до того, что направит нож в грудь сына?

- Переделать??? - заревел художник, и эхо разнесло его голос по пустому складу. - Сейчас увидишь, как я ее переделаю.

Не выпуская из рук ножа, он ринулся к картине, погрузил в нее лезвие и одним движением рассек дерево, воина и колонну. Затем повернул нож, еще раз ударил по холсту, отбросил свое оружие и, обеими руками схватившись за надрезанные края, с такой силой рванул их в разные стороны, что лопнувшее полотно взвизгнуло, как живое существо.

- Боже мой! Что ты делаешь, отец?

- Переделываю, так как мне хочется, - ответил Рембрандт, сорвал с крючка камзол, распахнул дверь и вышел в темноту.

Гендрикье, задержавшись на складе, увидела, как молодой человек приложил руку к безобразно зияющему разрезу, словно был не в силах поверить, что холст действительно разорван, пока его дрожащие пальцы не докажут ему этого. Он был бледен, сжимал руками живот, словно у него начиналась рвота и его, конечно, нельзя было бросить здесь одного. Но Гендрикье слишком долго оставалась с детьми, в то время как Рембрандт, изнемогая, сгибался под ударами нужды, позора, старости, изнурительной работы.

- Больше здесь делать нечего. Как только придешь в себя, ступай домой, - бросила она Титусу и выбежала вслед за своим возлюбленным в темную безлюдную ночь.

Несмотря на требования членов магистрата, Рембрандт категорически отказался от заказа. И заказ, который мог бы поддержать семью художника материально, был аннулирован.

Целую неделю после этого Рембрандт пробыл дома. В первый раз с самого детства его приковала к постели простуда, сопровождавшаяся сильным жаром и отчаянным насморком. Художник не мог говорить, а только шептал и каркал, и сердце его колотилось, как у загнанной лошади. Когда же простуда начала проходить, и жар спал, ярость Рембрандта нисколько не ослабела, хотя по наивности своей он и предполагал, что это произойдет. Избавление от телесных страданий привело лишь к тому, что он стал еще больше размышлять о своем позоре и гневе - что ему оставалось делать сейчас, когда он не мог возобновить занятия с Аартом де Гельдером, потому что даже несколько сказанных вслух слов вызывали у него приступ кашля?

Общество домочадцев тоже не утешало его, а лишь усугубляло его раздражение и причиняло ему острую боль. Ярость и унижение отгородили его от мира такой глухой стеной, что об нее разбивались и слова, и взгляды, и самое нежное внимание, расточаемое ему Гендрикье. Полотна, начатые им до этого проклятого заказа, были закончены, и мысль о новых сюжетах вызывала у художника лишь холодное презрение. Там, на складе, в темноте и одиночестве был заперт плод его труда и его жертва, изрезанная и разорванная его собственной рукой, и видение это было настолько страшным, что Рембрандт сознательно отгонял его. Иногда этот образ пробуждал в художнике всепоглощающую жалость, и он оплакивал картину, как когда-то оплакивал прах своего первого ребенка. А затем жалость сменялась чувством вины: даже пролив кровь человека, он и то не ужасался бы сильнее, чем теперь.

И все-таки, все-таки... Может ли он поверить в закат своего гения? Может ли он признать себя побежденным - теперь, когда все от него отвернулись, и в пятьдесят пять лет он остался без друзей, без покровителей, никем не понятый. Неужели ему усомниться в себе оттого, что издеваются не только над его образом жизни, но и над его творениями. Нет, подниматься вверх! Расти! Все выше и только выше!

Пусть лучше нищета и одиночество, но в озарении света, которого не дано узреть никому из его соперников. Только он, чудодей, владеет тайнами этого мира и живет в нем, не испытывая ни удивления, ни трепета. В конце концов, неудивительно, что он потерпел неудачу при попытке принять участие в оформлении интерьера ратуши: ведь его судьями были те, с кем он никогда не находил общего языка.

Перейти на страницу:

Похожие книги