Оставляя в стороне нерешенный однозначно исследователями вопрос относительно того, с какой миссией апокрисиарии прибыли в Константинополь[1917], отметим, что свой ответ Максим выстраивает как глубоко эшелонированную оборону. Во — первых, он заявляет, что его интересует не поведение апокрисиариев (которые могут быть введены в заблуждение или сами обмануться), но позиция Римской Церкви (т. е., очевидно, ее предстоятеля). В самом деле, ведь апокри- сиарии, как замечают Аллен и Нейл[1918], не представляют папу, но являются лишь его посланниками; поэтому их вступление в общение само по себе ничего не доказывает. Во — вторых, Максим высказывает предположение (не опровергнутое и его обвинителями), что апокри- сиарии не принесли никакого послания патриарху; из этого можно заключить, что в понимании Максима они прибыли именно к императору\ и, следовательно, их общение с патриархом (если оно состоится) — это их личное дело, а сам их приезд ничего предосудительного для Римского престола не содержит. В — третьих, Максим заявляет, что не верит, «чтобы римляне вступили в общение со здешними, если эти не исповедают, что Господь наш Иисус Христос и Бог по тому и другому [Божеству и человечеству], — из чего, и в чем, и то, что Он есть, — имеет природную волю и действие [в отношении к совершению] нашего спасения» (RM 7). Но наиболее сильный аргумент в пользу своей позиции Максим приводит в самом конце, в ответ на вопрос: «А если все-таки соединятся со здешними римляне, что сделаешь?». На это он отвечает: «Дух Святый анафематствовал чрез апостола (Гал 1:8) даже ангелов, вводящих что-либо новое и чуждое проповеди [евангельской и апостольской]» (RM1). Таким образом, ни личное поведение римских апокрисиариев, ни позиция того или иного папы, ни даже согласие всех поместных Церквей (в лице их предстоятелей) не могли бы изменить убежденности Максима в бо- гохульности запрета на диофелитское исповедание, наложенного Типовом, и на этом основании отказывавшегося вступить в общение с Константинопольской Церковью.
Не менее устойчивым, чем в ситуации давления внешнего авторитета (каковым, как надеялись его обвинители, для Максима явится Рим), Максим показал себя, когда ему стали «давить на совесть». Когда после его слов, что он не верит в неповрежденность священства и таинств Константинопольской Церкви, его обвинители воскликнули: «Так что же? Один ты спасешься, а все погибнут?» Максим ответил: «И мне не дай Бог осудить кого-либо, что я один спасусь» (RM 6). Этим он дал понять, что у него нет такой горделивой мысли (а значит и упрекнуть его в этом, т. е. воздействовать на него через такой упрек, нельзя). Но он тут же добавил: «Сколько могу, предпочту умереть, чем страх иметь пред совестью за то, что каким-либо образом преступил веру в Бога». То есть не осуждая на вечную гибель никого (ибо судить других может только Бог), Максим оставался неколебим в своем исповедании, храня совесть чистой пред Богом[1919]. Эти два измерения: хранение своей совести и, с другой стороны, понимание того, что спасение каждого — это тайна его личных отношений с Богом, которая остается сокрытой от всякого внешнего суда (в том числе, и суда, вынесенного на основании того, причащается ли человек в Церкви, где нет таинств), были для Максима, очевидно, тесно связаны.
Опираясь на то же убеждение в суверенности каждого в его отношениях с Богом, Максим отверг и обвинение стольничего императора Сергия в том, что он (Максим) призывает людей не вступать в общение с Константинопольской Церковью: «Кто может сказать, что я говорил ему: не имей общения с Церковью византийцев?» На возражение Сергия: «Это самое именно, что ты не имеешь общения, служит великим призывом ко всем, чтобы не иметь общения», Максим, в свою очередь, ответил: «Господин мой! Ничего нет сильнее обличений совести и ничего нет дерзновеннее ее одобрений» (RM 9). Из этого отрывка можно заключить, что Максим не вел никакой «пропаганды», призывая людей не вступать в общение с Константинопольской патриархией на основании ее безблагодатности, но свидетельствовал об истине исключительно своим примером и исповедничеством. То есть он уверенно смог отвергнуть давление на свою совесть, поскольку сам никогда ни на чью совесть не давил.