— Проводил ее до фабрики. — Маркиз лег, завернулся и одеяло. — Она на текстильной фабрике работает, в конце улицы Сан-Пабло. Рассказала, что завтракала в ресторане потому, что сегодня ее именины, ну, я дождался конца смены, встретил ее у ворот фабрики и преподнес гвоздику. В цветочном магазинчике на улице Монеда добыл, знаешь, там старуха подслеповатая торгует, и не заметила даже, как я у нее экспроприацию произвел. Пригласил я смуглянку в кино.
— В кино? А деньги откуда?
— Ты не перебивай. Ты слушай; вышли мы из кино, она и говорит, а сама покраснела вся: «Не будет чрезмерно смело с моей стороны пригласить к себе писателя? Могу предложить стаканчик подогретого вина и апельсин». Соображаешь? Стаканчик подогретого вина и апельсин!
— Ну, ну, давай дальше, выпили вы вина и…
— Не торопись. Это один из твоих главных недостатков как новеллиста. Рассказывать надо обстоятельно, без спешки. Выпили мы вина (дай-ка мне еще сигарету); в комнате у нее на стене фотографии Кларка Гэйбла[25] и Габриэлы Мистраль[26], этажерка с книгами, Корин Тельядо, и «Кровь и надежда» тоже, над этой книгой она много плакала, Сердце Христово и свечечка перед ним. Матрас шелковый, голубой в золотых ромбах, а наволочки и простыни — тончайшие, восхитительные…
— Врешь ты все, негодяй.
— Ты мне дай рассказать, как я хочу. А то вообще не стану рассказывать.
— Никакие не восхитительные у нее простыни, просто бумажные, а то, может, и из мешковины.
— Тончайшие, восхитительные, говорю я тебе, тончайшие. Какая может быть мешковина, натуралист ты несчастный, жалкий бескрылый реалист! Изумительные, тончайшие, потрясающие!
— Ладно, пусть будут потрясающие. Она же тотчас искупалась в миндальном молоке. Давай жми дальше, романтик.
— Выпили мы вина, — он расплылся в улыбке от уха до уха, — она велела мне раздеваться в самом дальнем углу комнаты и повернуться лицом к стене. Холод в комнате собачий. Она же раздевалась перед Сердцем Иисусовым и при этом громким голосом читала молитвы. Вся покрылась гусиной кожей от холода. Но что за грудь! Какое тело! Упругая вся, твердая. Ей-богу, тверже, чем это поганое китовое мясо, которое ты заставил меня есть.
Маркиз не раз повергал меня в изумление, честное слово. Постелит, например, постель тщательно, аккуратно, ни одной морщинки чтоб не было, каждую пушинку сдует. И тут же на пол плюет и даже на стены, окурки куда попало по всей комнате расшвыривает. В первый же солнечный день после болезни вывесил на балкон свои грязные брюки и невообразимо заношенные носки. Когда брюки и носки высохли и затвердели, Маркиз взял платяную щетку и стал их чистить. Тучи пыли, лепешки грязи летели по комнате:
Услышав, что я вернулся, сказал, чрезвычайно довольный:
— Вот она, настоящая сухая чистка.
— Свинья чертова, тут же пыль столбом и вонища, дышать невозможно!
Маркиз поглядел лукаво и ничего не ответил.
Не меньше поражало меня его чтение. Всюду таскал он с собой какую-нибудь книгу, купленную за треть цены и букинистической лавке, потом продавал ее за пятую часть цены и покупал следующую. Читал он внимательно, жадно и потом повторял наизусть целые страницы, черт знает, какая была у него память! В изгрызенной мышами книге «Вавилонская поэма о сотворении мира» он вычитал историю о благородном человеке, на которого обрушиваются разного рода беды; в конце концов благородный человек превратился в скорбного, всеми покинутого изгнанника.
— Родная душа, приятель.
— Это почему же?
— Благородный, как ты, и тоже изгнанник. Он возмутился:
— Меня никто не изгонял. Я сам себя дискриминирую, тут совсем другое дело. — И пустился в длинные рассуждения.
На другой день, когда я вернулся домой, он сидел на кровати и вопил:
— «Голодные подобны трупам; сытые бросают вызов богам. В процветании своем клянутся они проникнуть на небеса; во вражде клянутся спуститься в ад!»
— Где ты раздобыл такие стихи?
— Это из вавилонской поэмы. Ужас что такое: будто раскаленное железо жуешь.
На той же неделе он запомнил целиком всю Бенаресскую проповедь из «Philosophie Indienne»[27] Глазенаппа, потом автобиографию Бенвенуто Челлини («Врет он еще хуже, чем Марко Поло, il figlio di puttana[28]»), а на закуску проглотил эстетическое исследование Делла Вольпе на итальянском языке.
Маркиз свободно читал на всех романских языках, кроме каталанского и румынского, к которым испытывал необъяснимое презрение. «Эти болтуны не создали ничего, кроме Дракулы[29]», — уверял он; о каталонцах же говорил, что они «потомки финикийцев».