— Обо всем. Взгляды, друзья, контакты. Кто на нашем факультете занимается агитацией. На этом долго топтались. Хотя я так и не понял, чего им надо. Похоже, они нарочно забрасывают вопросами, так что голова кругом идет, не догадаешься, что их на самом-то деле интересует. Я стоял на одном: изучаю медицину — и все тут. Идеи? Много у меня всяких идей. Конечно, и про Маркиза спрашивали.
— А, вот как, это хорошо.
— Что ж хорошего?
— Понятно, значит, все подозрения отпали… Или нет все-таки?
— Кто его знает. Тут никогда ничего не поймешь. Может, они играют карамболем от трех бортов.
— Ну, и ты вел себя героически?
— Нет, не слишком-то. Я шутил, улыбался, наговорил целую кучу ученых слов, так что они только глазами хлопали. Изображал такого, знаешь, немного чокнутого. Потом вошел еще агент, сказал что-то начальнику на ухо, и они вышли. Прямо театр. Специально, чтобы оставить меня наедине с теми двумя, ну, они повели разговор очень даже ловко. Стали рассказывать, что в Парагвае или, может, в Гаити, точно не помню, изобрели шикарный метод допроса. Привязывают тебя к зубоврачебному креслу, вставляют такой аппаратик, чтоб пасть все время оставалась открытой, и давай сверлить зуб бормашиной. Тр-тр-тр, все глубже да глубже, без всякой, конечно, анестезии. Доходят до живого нерва, вытягивают его, как червяка, наматывая на иглу бормашины.
— Вот гадье! Прямо дрожь пробирает.
— А меня, думаешь, нет? Но ты послушай, дальше еще лучше: если ты не раскололся после первого зуба, так их ведь еще тридцать один остается. Потом затыкают дыру цементом и ступай, жалуйся в суд. Что ты скажешь судье? Ни одного синяка нет, все кости целы. А на закуску, поскольку каналы не пройдены, у тебя делается флюс, и зуб приходится удалять либо лечить и платить черт знает какие деньги. Чтоб ты подольше помнил.
— Ну, и как ты? Что ты им сказал?
— Я им рассказал про мексиканца, который приехал сюда не для того, чтобы его щупали.
— И они смеялись?
— Да нет. Еще злее стали. К мессе зазвонили, это меня и спасло — Эррера вернулся, а перед начальством они всегда ползают, как рептилии. Начались опять всякие туманные угрозы, и наконец меня отпустили. Сеанс продолжался три часа.
— Чудно все-таки.
— Что тут чудного? Разве они не допрашивают людей по несколько дюжин в день?
— Да, но почему именно тебя? И почему отпустили так скоро? Я знаю, что в подобных случаях хоть и не пытают, но держат человека самое малое два дня.
— А, нет! Дело вот в чем: я им сказал, что я правнук дона Андреса Бельо. И упомянул о своем родственнике — после.
— Это правда?
— Он, видишь ли, к счастью, довольно дальний родственник. Я не стал ничего предпринимать, не стал менять жилье, хотя за мной и следят, это я заметил, пусть думают, что мне нечего скрывать.
— Ах, черт побери!
— Что такое?
— Когда я у тебя ночевал, я видел возле дома какого-то типа, и он очень мне не понравился.
— А как он выглядел?
— Ну, как тебе сказать, мордочка вроде как у бобра, стоит курит. Мундштук длинный.
— Ну да, он, он самый. Один из тех двоих, которые ко мне приходили «приглашать» побеседовать с их начальником.
Я очень встревожился. Старики были правы. Как всегда. Дурак я, не проверил тогда, не следят ли за мной.
Незаметно мы дошли до самой Пласа-де-Армас. Две девочки-близняшки в небесно-голубых платьицах играли с воздушными шарами; подошел бродячий торговец, стал предлагать засахаренные орехи; как всегда, сидели, грелись под последними лучами солнца пенсионеры; в ожидании желанных сумерек появились на скамейках парочки. Я искоса поглядел на Лучито: нос его торчал по-прежнему величественный, будто король на торжественном выходе, солидный и весьма уверенный в себе. И все же что-то чувствовалось в нем не то, какое-то тайное волнение; казалось, вот-вот покатится по гордому носу предательская янтарная капля и повиснет на самом кончике. Почему так казалось, трудно сказать. Ведь все, что рассказал Лучо о допросе, должно бы вроде произвести впечатление прямо противоположное.
— Прекрасной была эта страна, — сказал Лучо глухо, глядя себе под ноги.
— Не надо говорить «была». Она опять будет прекрасной. Ты же знаешь. Весна, во всяком случае, уже скоро.
— Не говори лучше! Негодница эта весна, у меня всякий раз аллергия от пыльцы делается.
Опять мы долго молчали. Тяжелое золотое солнце широкими мазками красило стекла витрин. Напротив на скамейке старушка в черном платье и шляпке с вуалью, страдающая, по-видимому, болезнью Паркинсона, дергаясь, будто на ниточках, крошила хлеб голубям. Голуби перелетали с места на место, садились старушке на плечи, на голову.
— Прекрасной была эта страна, — повторил Лучо, а я-то решил, что он больше об этом не думает, глядит на голубей. — И знаешь, что я тебе скажу? — Лучо с силой схватил меня за рукав. — Мы не можем себе даже представить, до чего они могут дойти. Даже представить не можем! И вдобавок приближается восемнадцатое, людей так и распирает от патриотических чувств, все побегут глазеть на военный парад и будут аплодировать героическим войскам.