Его подняли, положили на носилки, словно тряпичную куклу, закрыли до пояса простыней. Я хотел крикнуть: «Не надо! Подождите!» — и не мог. Торчали из-под простыни ноги, дырявый носок и пятка, розовая, такая розовая пятка. Никто меня не слушал, а может, я ничего и не говорил. Я видел, ясно видел, как он стоит в дверях кухни в своем пестром фартуке и просит меня, чтоб я не уходил, чтоб остался, посидел немножко… Машина «Скорой помощи» сорвалась с места, умчалась с бешеной скоростью. Мне что-то говорили, да отвяжитесь вы, все равно я ничего не слышу, люди постепенно расходились, многие столпились вокруг машины, в лепешку она разбилась, в столб врезалась. А я все стоял на том же месте, хотя ноги у меня подгибались. Не надо нам ничего говорить, мы и так понимаем. Все ясно, мы же видели две полосы, такие длинные-длинные, черные. Машины ринулись лавиной, я едва успел отскочить на тротуар. Уже тогда все стало ясно: ты молча, отрешенно обвел нас скользящим, рассеянным взглядом. Но скажи мне, Лучо, вот теперь, когда мы остались одни, скажи: зачем ты протягиваешь руку? Что хочешь схватить? Скажи, что тебе надо, Лучо, я найду все, что ты пожелаешь, я принесу тебе. Вот ведь как оно бывает, Лучо: именно сейчас, когда ты влюбился, как дурачок. Ты даже брал к себе в постель ее медвежонка. Так вот, значит, в чем дело. Да, конечно, вот почему ты протягиваешь руку. Вот чего тебе надо. Не отрицай, Лучо, я теперь понял. К ней тянешь ты руку. Обнять ее, ощутить, что она рядом. В последний раз.
Ты всегда был скрытным, не очень-то рассказывал о своих делах. Ну, а теперь скрывать нечего. Давай выкладывай все как есть, Лучо. Скажи, чего ты хочешь, я добуду и принесу тебе, Лучо.
Оказывается, я иду по Аламеде вниз. Не знаю, как это получается, ведь ноги совсем не слушаются меня. Никогда не случалось мне ходить так странно, зато постепенно Я понял все: этот последний твой взгляд, когда ты остановился на лестнице, он был полон печали. Кто тебя обидел, Лучо? Взгляд твой полон печали, просто печали. Печаль может стать такой большой! Конечно, когда она становится большой, ее называют как-то иначе. Но все равно это печаль. Только очень большая. Да, я теперь понял — впервые в жизни довелось мне видеть такую печаль; в твоем взгляде, Лучо, тогда, на лестнице.
Кто расскажет о тебе ей? Где она сейчас, так поздно? А сейчас поздно? Вдруг кто-нибудь из твоих земляков встретит ее случайно на улице, возьмет да и выложит все разом, мы ведь так огрубели. Ну, а с другой стороны, как ни вертись, а ведь все равно придется сказать, и всегда оно получается разом. Разве можно сказать такое не разом? Никак ведь не выйдет. Не получится, чтоб не разом, не получится… Я, конечно, мало что помню. Я же маленький был, помню только мамины волосы, длинные, до пояса, и как она уши мне мыла, и как сказки рассказывала про всяких зверюшек. Да, то была печаль. Печали был полон последний твой отрешенный взгляд, зеленоватый свет над болотной водою. Дважды глянул ты на меня, второй раз смотрел долго, но не узнал. Ты, наверное, смотрел внутрь себя, Лучо. В свою душу. И не спорьте со мной, то была печаль, я знаю; погруженный в печаль, шел ты через улицу, отрешенный, не думая о них, а они мчались на бешеной скорости в своих машинах, беззаботные, безрассудные, свирепые…
Я дошел до холма Санта-Лусия, поднялся по узкой тропинке и сел на скамью. К счастью, скамейка была свободна. Я сел и закурил. Никого на ней не было, я и сел. На другой скамейке, рядом с моей, хихикала стайка школьниц, а напротив сидела старушка в черных высоких ботинках, в ярком платке на голове и со множеством пуговиц на платье. Но на этой скамейке никто не сидел, я подошел и сел. Почему я сел на эту скамейку? И зачем я все спрашиваю и спрашиваю — почему да отчего? Не надо спрашивать себя, почему делаешь так, а не иначе. Ну, поднялся на холм, ну, сел на скамью. Увидел, что никто там не сидит, на других сидели, а эта свободная, подошел и сел. Ну и все.
А может, ты сел потому, что не хотел идти дальше по Аламеде? Прежде ты бы спустился по Аламеде до самого «Рамис Клар», зашел бы туда выпить чашечку кофе. В это время она всегда приходит в «Рамис Клар». Но кофе не пьет, всегда кто-нибудь угощает ее вайной[90]. Ей нравится, что от вайны остаются над губой усики, и нравится, что все любуются ею и ее усиками. Здесь собираются молодые поэты, журналисты, актеры Экспериментального театра.: И всегда кто-нибудь ее приглашает, она вмешивается; в беседу и говорит о книгах и спектаклях, которые никогда не читала и не видела. Сколько раз смотрел я на нее, а она радовалась, что привлекает внимание своими усиками. Но с этого дня я ни разу больше не был в «Рамис Клар». Вот почему, наверное, не пошел я вниз по Аламеде, а взобрался на холм и сел на скамейку.