— Врешь. Ничего ты не понимаешь. Но неважно. Время же занимает меня потому, что оно связано с другой проблемой — с проблемой языка. Человек создал язык, и язык создал человека; в своей надменности мы полагаем, будто мыслим и выражаем свои мысли с помощью языка, а на самом-то деле язык — это и есть мысль, это он незаметно мыслит за нас. Но язык — инструмент грубый, неточный. С того момента, как он стал членораздельным, рассыпался на отдельные составляющие его элементы, язык полностью утратил способность выражать жизнь в ее живом движении. Ощупью, еле-еле пытается он выразить настоящий момент, создать его образ. Чудовищное заблуждение. Никогда он его не выразит. Только оттрепетавшее ему доступно, отошедшее, высохшее, мертвое. Пруста это-то и интересовало, а меня — нет. Джойс пытался выразить жизнь в ее непосредственном течении. И тоже не вышло. Больше всего возможностей в этом смысле дает герундий, как его понимает Гарсиласо[91], как его чувствует Неруда, как звучит он в речи Мартина Фьерро[92]. В Венесуэле есть племя индейцев, они как научатся говорить по-испански, так вместо любого времени глагола употребляют герундий. Вот что меня сейчас занимает. Как в самом деле выразить жизнь в ее развитии? Как этого добиться? Как? Как? Как? Ужасно иметь талант, годный лишь на то, чтобы ощущать собственное бессилие! Ужасно, все ужасно, Педрито. Все! — И вдруг, я никак не ожидал такого, он лег грудью на стол, схватил меня за лацканы. — Тебя не могут выслать из страны, правда же не могут?

— Не могут.

— Ты уверен?

— Уверен. Нам такой привилегии не дают. Нас только в Писагуа посылают. Либо в Путре, на Андское плоскогорье, кормиться навозом гуанако. Там у меня будет довольно времени поразмыслить над проблемами, что так тебя волнуют.

Вышли на улицу; Маркиз поглядывал на меня с улыбкой — что-то, видимо, понравилось ему в последних моих словах, что именно — я так и не понял.

— Во сколько Лучо хоронят?

— Что-то около девяти, говорили.

— Я к девяти приду. Хочу поспать немного.

Я постоял, глядя, как он уходит. Все меньше становится, все меньше. Наконец совсем скрылся из виду. Я вернулся в морг.

Все говорили одновременно. Громко, нервно. И все на одну тему: о пытках. Каждый рассказывал либо о том, что довелось вынести самому, либо о том, что слыхал у себя на родине.

— Моего папу, — говорил светловолосый юноша, — заставили много часов подряд стоять на ободе автомобильного колеса. Железо врезалось в подошвы до самой кости.

Папа до сих пор хромает. Он и отправил меня учиться сюда, боялся, что меня схватят и станут его шантажировать.

Потом еще. Еще. Парагваец. Сальвадорец. Трудно даже представить себе все эти жуткие зверства. Казалось, на цементном полу морга лежали кучами в лужах крови изуродованные куски человеческого мяса, вырванные ногти. Слышались дикие вопли.

— Видимо, везде они пользуются одинаковыми приемами, — сказал в заключение Ньято Кастро.

— Да, так оно и есть, — отвечал я. — Учебник один. На английском языке, а примечания — по-немецки.

Последняя свеча вспыхнула и погасла. Словно это было каким-то знаком, все мало-помалу умолкли. И остались наедине с тишиной и скорбью. И потянулись часы, долгие-долгие.

Холод и сырость становились невыносимыми. Все тело болело. Кто-то предложил сходить за бутербродами. Собрали деньги, трое добровольцев отправились и возвратились примерно через час. Везде закрыто, оправдывались они. Принесли кофе в бутылках из-под кока-колы, к несчастью, почти совсем остывший. Досталось по трети бутылки на брата.

Я съел свои полбутерброда и заснул, вытянувшись на полу. Как ни странно, спал я без всяких кошмаров.

Проснулся, дрожа от холода; слабый молочный свет сочился из-под двери. Из пакетов от бутербродов и бечевок кто-то соорудил мяч, вышел во двор и стал гонять его. Несколько человек присоединились к игре. «Я тут! Пасуй на меня!»

Один за другим выходили из дверей замерзшие студенты, и наконец все оказались во дворе. Мяч один, а народу сколько! Но все мы носились по двору, делали совершенно немыслимые пробежки, забивали шикарные голы в воображаемые ворота. Это была потрясающая игра. И вовсе не обязательно бить по мячу. Главное — бегать, шуметь, прыгать, толкаться, махать руками, выкрикивать что-то бессмысленное. Если кому-то доставался мяч, он хватал его, прижимал к груди и летел во весь опор, словно играл в регби, а не в футбол. Наконец получилась куча-мала, мы повалились друг на друга, те, что оказались внизу, чуть было не задохлись.

Вставало солнце.

Взяли свое молодость, силы жизни. Вспыхнули вдруг беспричинной радостью, заискрились весельем. «Пасуй на меня!» — «Мне, мне давай!» Удар!

Каждый кричит что попало во весь голос. «Бей же, дурак!» «Го-о-о-о-о-о-ол!» Каждый скачет, мчится со всех ног.

И взошло солнце.

Ты прости нас, Лучо: солнце взошло.

<p>ГЛАВА XVII</p>
Перейти на страницу:

Похожие книги