– Не скрою, братец, – Наташа потупилась, – когда мы уезжали, батюшка сильно недужил, только строго-настрого запретил вам писать. А теперь сообщает маменька, что пошел на поправку.
– Давай сюда письма!
Разговор происходил осенью 1833 года. Супруги Гедеоновы жили на одной из тихих берлинских улиц. В этом же доме снял себе квартиру приехавший из Италии Глинка. Квартира сдавалась с мебелью и даже с фортепиано.
Новый постоялец аккуратно разложил несложный багаж, заключавшийся преимущественно в нотах и дорожных альбомах, и почти не покидал дома. Он решительно избегал знакомств, не бывал даже в театрах: повел жизнь отшельника.
Никто из итальянцев не узнал бы теперь общительного русского маэстро. Глинка усердно сочинял. Это вовсе не значит, что он сидел за инструментом или за письменным столом. В сущности, он сочинял всегда, при любых условиях, каждую минуту и всю жизнь. Слух его вечно был в работе, вечно отбирал и обобщал. Только тогда, когда мысль окончательно отливалась в звуках, он набрасывал созданное на бумагу, чтобы снова чеканить и совершенствовать. В Берлине он проводил долгие часы в своей комнате, не прибегая ни к перу, ни к бумаге, ни к инструменту. Только мысль о Наташе могла отвлечь его от работы. Тогда он приходил к ней и продолжал рассказы об Италии.
– Правда ли, братец, что в Италии поют как ангелы? – спрашивала у него сестра.
– Есть, пожалуй, и ангельские голоса, но профессора тамошние много шарлатанят. Однако разыскал я и великолепных учителей. Они умеют сочетать отчетливость и естественность пения. Постигни эту тайну управления голосом – и будешь знаменитой примадонной!
– Мне больше не петь, братец! – грустно отозвалась Наташа.
– Стыдись, Наташенька! Если бы ты знала, что я перенес за эти годы! Чем только не мучили меня медики в Италии! А времени не терял.
– Вот и спойте мне что-нибудь из новенького, братец!
– Изволь, хочешь «Сто красавиц чернооких»? Или нет, лучше спою тебе «Венецианскую ночь». Написал я эту пьесу чуть ли не на пари. Повстречался мне в Милане один петербургский знакомец. Наслаждались мы роскошной ночью, а он и скажи: «Невозможно передать эти чары природы в звуках». Я по обыкновению с ним поспорил. А взялся за гуж – не говори, что не дюж. Ну, слушай!
Глинка сел к фортепиано и запел:
– Все вы можете, братец! – сказала Наташа, когда пение кончилось. – Никакой живописец так наглядно не представит. А к голосу вашему я до сих пор не привыкну. Против прежнего совсем другой у вас голос.
– В этом мне природа помогла. Однажды после болезни попробовал петь – и сам себе не поверил.
Действительно, вместо сиплого и слабого голоса у Глинки открылся звонкий, чистый и сильный тенор. Он с особенной охотой тешил своим пением больную сестру, а спев «Венецианскую ночь», задумался. Спор о возможностях музыки, о котором он рассказывал Наташе, происходил в Милане с Феофилом Толстым. Не стоило бы вспоминать об этой встрече, если бы он тогда же не изложил этой петербургской балаболке свой заветный замысел. Кажется, даже кое-что из набросков ему играл.
Может быть, Толстой уже врет в Петербурге невесть что, а к опере все еще идут очень дальние приготовления. На столе у Глинки лежит рукопись, и на ней тщательно выведено по-итальянски: «Каприччио на русские темы для фортепиано в четыре руки». Какое отношение имеет каприччио к заветной опере? Но Глинка работает над пьесой каждый день и с величайшим усердием. Потом с досадой смотрит на часы: нечего делать, пора!
Это путешествие он совершает ежедневно и в назначенный час звонит у дверей квартиры Зигфрида Дена. Ученый теоретик усаживает гостя к столу, раскрывает тетради, и урок начинается. Суровому на вид, погруженному в науку учителю очень льстит ненасытная любознательность и аккуратность приезжего из России. Конечно, господин Ден понятия не имел о том, что песни этого молодого человека давно распевают на его родине. Еще меньше говорил Глинка о своих сочинениях, изданных в Италии. Занятый писанием трактата о контрапункте, Зигфрид Ден и не подозревал, что этот русский музыкант написал секстет, в котором открыто, пожалуй, больше нового, чем во всех руководствах по контрапункту и по гармонии, вместе взятых.
– Вам угодно ознакомиться с системой музыкальной науки? – спрашивает Ден. – Мне отрадно приобщить вас к мыслям моего великого, ныне умершего, учителя Бернгарда Клейна. Ему суждено было, если бы он жил, создать энциклопедию музыкальных знаний. Теперь мы, ученики великого Бернгарда Клейна, обязаны завершить его труд.
Но кто же он, великий Бернгард Клейн?
Имя Клейна уводит лектора во Францию. Клейн еще в прошлом веке учился в Парижской консерватории у знаменитого Керубини.
– Мой великий учитель, – говорит Ден, – отказался от мысли создать общее учение о гармонии, которое схватило бы все отрасли наших знаний о музыке, и предполагал начать с отдельных трактатов, посвященных гармонии как таковой, контрапункту и фуге.
Господин Ден берет тетрадь и собственноручно надписывает на ней: «Учение о гармонии».