– Слухи о том и сюда дошли, – неопределенно отозвался Одоевский. – О неведомой опере судить не берусь, а вот Загоскин и нас, грешных, душит. В театре чуть не каждый день «Юрия Милославского» дают вперемежку с кукольниковской драмой. Этакий дурной тон и невежество! Но в утешение я тебе могу сообщить другую новость. Ты повести Гоголя успел прочесть?

– Еще в Новоспасском одним дыханием кончил.

– Так вот, на днях читал Гоголь у Жуковского первые главы новой повести. Называется «Тарас Бульба», а повествует о героической истории Запорожской Сечи. Признаться, удивил нас Николай Васильевич: этакую картину развернул и смешал в ней и трагическое, и смешное, и великое, и все это дышит вольным простором Украины. Теперь и Загоскину не поздоровится.

– При чем тут Загоскин?

– Сначала и я не понял. Да и сочинитель «Тараса Бульбы» не речист, когда заходит речь о его произведениях. А вспомни: ведь в «Юрии Милославском» тоже запорожец действует, как, бишь, его? Он всюду боярина сопровождает… А, вспомнил: Кирша-запорожец! Тот Кирша отказывается у Загоскина даже в родную Сечь вернуться, потому что нет, мол, места доброму человеку в гнезде разбойников. Вот Гоголь и показал теперь, каково было то гнездо народной вольности.

– Стало быть, не явись «Юрий Милославский», не было бы и «Тараса Бульбы»?

– Этого никто не говорит. Впрочем, борение противоположностей – на том вся новейшая философия стоит. А Пушкин слушал повесть Гоголя, потом подошел к нему и говорит: «И ты, Брут?» А Николай Васильевич глаза на Пушкина прищурил. «Где же мне, говорит, с господином Загоскиным состязаться, коли от него даже дамы в восхищении». Ну, Пушкин и залился смехом. Одним словом, поняли друг друга. Загоскин, конечно, – продолжал Одоевский, – совсем стыд потерял и собственное бесстыдство выдает за историю народа. А Пушкин на него Пугача выпускает. Уже окончил историю бунта. Признаюсь, однако, не понимаю я Александра Сергеевича: нельзя же из одной крайности впадать в другую.

Одоевский взял листы, по которым играл Глинка из будущей оперы, и долго перебирал их, как великое сокровище. Потом поднял глаза на Глинку.

– Надобно быть и вдохновенным поэтом, и дерзновенным ученым, чтобы объять твой замысел. А напевы твои каждый поймет. Вот куда песни привели! Кстати, покажу тебе одну удивительную статью. Говорится в ней об украинских песнях, а мысли куда шире. – Одоевский разыскал книжку журнала и передал Глинке. – Прочти на досуге. Утверждает автор: ничто не может быть сильнее народной музыки.

– Кто таков автор?

– Все тот же Гоголь. Признаюсь, Михаил Иванович, если бы я был мистиком, увидел бы сверхчувственное. Можно подумать, что подслушал Гоголь все то, что ты мне сегодня говорил. Но когда же родится твоя опера? Кто будет твой герой? Надеюсь, не Пугач? – пошутил Одоевский.

– Я уж докладывал тебе, – серьезно отвечал Глинка: – не знаю имени моего героя, но знаю его характер. А если к русскому характеру присмотреться, все в нем найдешь: и отвагу пугачевцев, и неустрашимость запорожцев, и многое другое. Обрадовал ты меня, Владимир Федорович, известием, что ополчается на брехунов словесность наша. Не гоже и музыке ходить в банкротах…

<p>Глава четвертая</p>

Мари вбежала в гостиную, не ожидая встретить никого из посторонних. Она была одета по-домашнему и даже не причесана. Увидев чужого мужчину, девушка легонько вскрикнула и мгновенно скрылась во внутренних комнатах. Все это произошло так быстро, что у Глинки осталось только мимолетное впечатление от зарумянившихся девичьих щек, всплеска рук и легких, быстро удалявшихся шагов.

– Вы еще не знакомы с нашей Мари, – объяснила Софья Петровна, – но, надеюсь, отдадите должное малютке. Право, она совсем еще дитя и нуждается в снисхождении.

Мари снова появилась к обеду, и теперь Глинка увидел редкую красавицу в пору первого ее цветения. Девушка была невысокого роста. Она походила на миниатюру, которая вышла из рук тонкого живописца. Художник, задумавший воплотить мечту о прекрасной деве, добился и полной гармонии и божественных пропорций. Дыхание, вернее – предчувствие жизни придавало Машеньке особую прелесть.

Обед был без посторонних. Глинка привычно завладел общим вниманием. Мари слушала молча. Только иногда украдкой вскидывала глаза на нового знакомого и, встретив его взгляд, смущалась. Каждый раз, когда девушка поворачивала голову или улыбалась, а на лицо ее капризно ложились тени от свечей, Глинка почти терял нить разговора. Ни один живописец не мог бы передать подвижной прелести этих губ и спокойной ясности взора.

Расцветающая красота Мари была такова, что старшая сестра вовсе перед ней тушевалась. Присутствие Мари заполняло унылую столовую Стунеевых неведомо откуда ворвавшимся светом.

А едва кончился обед, Алексей Степанович потребовал музыки.

– Мари, – сказал он, – ты ведь до сих пор не слышала, как поет Михаил Иванович.

Перейти на страницу:

Похожие книги