– Да вот, руку, говорят, сломала.
Доктор уточняет:
– Кто говорит?
Баба Маша отвечает:
– Дети говорят.
– Ваши? – Зачем-то спрашивает доктор.
– Мои, чьи же еще! – Невозмутимо отвечает баба Маша.
– А сами-то разве не чувствуете? – Улыбается доктор.
– А мне-то что, – разводит руками баба Маша.
Доктор отправляет ее на рентген. Рентген говорит, что действительно есть перелом у бабы Маши. Но доктор еще кое-что замечает:
– А у вас вот тут еще был перелом. И тут. Срослось не очень хорошо, неправильно.
Баба Маша смотрит на рентгеновский снимок. Жмурится. Не понимает она в снимке ничего. Потом на руку свою показывает. Сначала на запястье.
– Вот тут я зимой от колодца до дому шла, поскользнулась и шибанулась. Крепко так шибанул-у-уась, – протянула баба Маша. – Ныла рука долгонько.
– А что же не пришли ко мне? – Удивился доктор из райцентра.
– Снег сам себя не расчистит. Коровы сами себя не подоят, – сердито заметила баба Маша.
Глупый какой-то попался доктор! Ничего в сельской жизни не смыслит.
– Вот тут, – поднялась по руке повыше баба Маша. – Это на меня поленница свалилась. Говорила Мишке, чтоб по-моему ложил, а он знай на свой лад. Всю березу на низ свалил, а сверху мне одной осины корявой наоставлял. И вот что я с этой осиной завесть должна? Мне бы берестинку, чтоб печечку растопить.
– А с этим переломом что же не приехали? Он и сросся неправильно, – покачал головой доктор.
Словно у него поленница как надо сложена.
У них, райцентровских, и поленниц, поди, не водится: все на центральном отоплении сидят. По ранней осени и поздней весне мерзнут и щи неправильные варят, не пропаренные.
Баба Маша и отвечать ему не стала. Неча отчитываться перед тем, кто правильных щей не едал!
Доктор говорил-говорил еще что-то, а потом взял бабе Маше руку и загипсовал.
Баба Маша рукой так покрутила, этак.
– Неудобно, – говорит. – Сколько ж с этакой хреновиной ходить надо?
– Недели три, – отвечает доктор. – А то и больше. В вашем возрасте кости плохо срастаются, медленно. Через три недели приедете ко мне, снова рентген сделаем, там посмотрим.
– Три недели? – Переспросила баба Маша.
– Три недели, – заверил доктор.
– Три недели, – повторила баба Маша в коридоре.
– Три недели, – шептала по дороге.
– Три недели! – Возмутилась, когда в дом вошла.
– Три недели!
Взяла ножницы и срезала гипс. Еще чего – три недели с этакой дурой ходить!
Руку так повернула, этак – вертится, двигается. Чуть ломит, но ничего – терпеть можно. Косу из сарая вытащила и на покос пошла.
Ишь чего выдумал – три недели!
Илья
Муж бабы Маши – Илья – умер, когда ему было 52 года. Пожил немного после войны и умер.
Никто не знает, каково это вот так жить – столько лет без мужа. Никто не знает, и никто не говорит. Половина баб на деревне свой век без мужей доживает. У кого война забрала и не вернула. А кому вернула, у того спустя некоторое время все равно забрала. Запустила в спины да в ноги осколки от снарядов. А те шкрябали по ночам по спинам мужиков, тоску наводили: словно сама война их изнутри царапала: никуда, мол, я от тебя не делась, тут, рядышком поживу, рядышком с тобою и умру.
В Пучнино Илью война отпустила не сразу. В первый год, сорок пятый, сковала ему руки и ноги кандалами. Так в кандалах и продержала. Только это была другая война. Не немецкая. Или не война вовсе. Советское чистилище. И вот ты, вроде, на родине, но как гость непрошенный, в кандалы закованный.
Так в сорок шестом он в Пучнино и явился. В кандалах. Кузнец Степан снимал, избавляя Илью от тяжести советской властью данной.
Про войну Илья не рассказывал. Про войну Илья стонал по ночам. Долго. Мучительно.
Баба Маша и не расспрашивала. Лишь плечо свое подставляла мужу, когда тот напивался и рыдать начинал:
– Никак не забыться, Мань, никак мне не забыться.
Мужики пучнинские, та малая часть, что осталась после войны, Илью сторонились. Пленных тогда не сильно любили. Опасались их любить – государство не позволяло.
А Илья в плен в мае сорок второго попал. Так до сорок пятого там и пробыл.
Про войну не говорил, а про плен и того больше молчал.
Так, иногда, когда выпьет стопочку-другую самогона, язык развяжет:
– У немцев-то в плену полегче было, чем у наших.
За третьей стопкой тянется. После третьей язык совсем безвольным становится. Может, и сказал бы, кто такие «наши» и чем у них хуже, чем у немцев, да нет больше сил в языке – все силы самогонка отобрала.
Один раз ночью проснулся от своих же стонов, взял да и выпалил часть правды баб Маше:
– Меня ведь, Маша, немец спас.
Баб Маша спросонья не поняла ничего:
– Какой еще немец?
– Такой, обыкновенный. Немецкий немец. Доктор.
– От чего спас?
– От смерти, стало быть, от чего же еще. Я бежать все пытался.
– Куда? – Не понимала сонная баба Маша.