В Праге Валент встретился еще с двумя земляками и толстовцами: студентом-медиком Альбертом Шкарваном[76] и липтовчанином Душаном Маковицким[77]. Шкарван по материнской линии происходил от гибовских Ярошей и микулашских Палковых, был чуть постарше Валента, и тот на время подпал под его влияние. Целыми днями они зачитывались Толстым, штудировали его учение, распространяли его философию. Задумали вершить добро и, подобно многим толстовцам, ходили на вокзалы — подносили старикам багаж, помогали садиться в поезд. Собирали деньги среди состоятельных пражских семейств и раздавали бедным. Нередко и свои добавляли. Кто знает, как бы дальше все обернулось, если бы Шкарван и Маковицкий вдруг не покинули Прагу. И только после их отъезда Валент понял, в каком бессмысленном, хотя и прекрасном дурмане он пребывал эти несколько месяцев. Он сразу почувствовал, что повис в пустоте: связи с толстовцами потеряны, к чешским патриотам не примкнул, от мартинских политиков жил далеко, а отступником не мог и не хотел стать. В ту пору, пожалуй, он и отчаялся бы, если бы не спасли его два обстоятельства: знакомство с Лидой Томечковой и дружба с буйной и озорной ватагой словацких студентов, художников, философов, поэтов и писателей, медиков и юристов. Эти, правда, не занимались самоусовершенствованием, но при этом в большинстве своем были добрыми малыми. А Лида Томечкова была и вовсе незаменима. Любовь к ней дарила не только восторги, опьянение, но и забвение. Ее красивые стройные ноги, высокая грудь, ненасытные губы и ласковые руки избавляли от одиночества, очищали, даже одухотворяли. Он не устоял, когда гувернантка Лида Томечкова предложила ему стать к ней на квартиру. Ее мать, работавшая по вечерам в гардеробе Национального театра, встретила его сердечно. Наконец-то началась настоящая жизнь! Если теперь он и заглядывал когда-никогда к словацким студентам на рюмочку, то обычно дело кончалось перебранкой. Сначала он принялся за художников.
— Вы воображаете, что мыслите кистью, но пока-то вы лишь неумело копируете мир, не видя в нем смысла! — кричал он художникам. А художники, любя его, смеялись.
— Ты хороший парень, Валент, — похлопывали они его по плечу, — свой в доску и мыслишь самостоятельно. Говоришь, что думаешь, задницу никому не лижешь…
А разделался с художниками, взялся за писателей и поэтов.
— Вы мните себя мудрецами, — выкрикивал он, — но в этих ваших каракулях не подлинный мир, а лишь его искаженное подобие, туманная иллюзия. Морочите людям голову выдумками о счастье или стращаете их преувеличенным злом — иного вам не дано. Это ведь тоже религия!
Но и писатели не сердились на Валента.
— Из тебя выйдет толк, ей-богу, выйдет, — похваливали они товарища и спаивали его. А тогда и вовсе у него развязывался язык.
— Мы, юристы, — соль земли, — восклицал он. — Я юрист, пардон, будущий юрист, и утверждаю: человеческий мир — это порядок! Порядок между людьми должен быть пожестче, чем в армии! И здесь необходимо равенство!
— Да он социалист! — отозвался однажды богатенький студент. — Он хочет уравнять нас в правах!
— А может, и коммунист, — вскричал его сосед. — Надо хорошо присмотреться к нему, а то и дать ему по носу.
— Господа коллеги! — вступились за Валента художники и писатели. — Это наш товарищ!
Беседа затягивалась до ночи.
— Ты, верно, полагаешь, — растолковывал ему художник Иван, — что право вечно и неизменно?! Да ведь и право и порядок придуманы людьми. Сегодня один порядок, завтра другой. За то, за что ты, как юрист, ратуешь сегодня, в старом Риме, пожалуй, казнили бы…
Но Валент уже слушал вполуха…
Иногда дело доходило до драки. Но что удивительно — драки и перебранки лишь сближали его со студентами. Было что вспомнить, над чем пошутить. Однажды явились к нему художник Иван и писатель Андрей.
— Ты должен быть с нами, с социалистами, — сказал Иван.
— Я? — удивился Валент.
— Именно ты, — подтвердил Андрей.
— Вы же утописты! — изрек он с трудом.
— Возможно, — засмеялся Андрей. — Возможно — пока! Но если ты говоришь о равных правах для всех, ты сам — немножко социалист. Или ты не этого хочешь?
Валент заколебался.
— Не знаю! — сказал он смущенно. — Может, я еще не дорос до этого.
Они разошлись.