Сын пошел к дровянику, а старик — к дому. Шагал он медленно, с оглядкой, словно боялся поскользнуться. Оглянувшись на сына, заметил, что тот из дровяника наблюдает за ним. Это неприятно задело его, но голова сына вскоре скрылась. Донесся стук топора. Старик передохнул с облегчением и стал тяжело подыматься по лестнице. Как-то слишком быстро нынче притомился. Неужто не сегодня-завтра хворь навалится? Грипп? Насморк? Кашель? Взявшись за холодную дверную ручку, он снова сильно затосковал по горячительному вину.
Во время передышки Само Пиханда услышал, как отец вошел в дом и затворил за собой двери. Он дорубил начатое поленце, всадил топор в колоду и привалился к топорищу спиной. Сразу же сдвинул его и расшатал. Он прислонился плечом к поленнице и застыл. Глазам Само Пиханды, почти тридцатипятилетнего, большого и сильного человека, крестьянина и мастера-каменщика, мужа проворной Марии, отца четырех сыновей и дочери, предстало старое лицо отца. Предстало таким, каким он увидел его, выглянув из дровяника и наблюдая за осторожными отцовскими движениями, за его медленными, робкими шагами к дому. Тогда-то и обернулся отец. Вернее, не обернулся, а лишь хотел обернуться, но так и не сделал этого. Не иначе как заметил голову Само, высовывающуюся из дровяника. И хотя Само видел отцово лицо только в профиль, от него не ускользнуло его особое выражение. Не грустное, не веселое. Не удивленное, не испуганное. Какое-то отрешенное, пустое, чужое. Живые глаза словно бы и не имели отношения к этому лицу, хотя и в них было что-то незнакомое. Будто смотрели и не видели. Что-то в отцовском лице, в глазах действительно было чужое и непривычное, иное, чем раньше.
Само стукнул себя в грудь — в ней аж загудело. Он протер глаза, выглянул из дровяника, а потом в сердцах схватил топор и вогнал его в колоду, словно бревну хотел отомстить за то, что минуту назад не постиг, не понял ни отцовского лица, ни его глаз. Всадил смело, но не точно: острием задел указательный палец на левой руке. Засипел, дернул рукой, кровь окрасила дерево.
— В бога душу! — ругнулся он и сунул окровавленный палец в рот. Высосал кровь, сплюнул ее в снег, оглядел рану. Не велика, улыбнулся он. Кость не затронута, лишь кожа рассечена. Похоже, будто порезался ножиком. Он успокоился. Нимало не заботясь, что из раны хлещет кровь, принялся рубить так торопливо, как, пожалуй, никогда прежде.
Старый Мартин Пиханда в сенях обметал березовым веником бурки от снега. Из кухни доходил разговор жены с невесткой и визготня внучат. Вдруг, когда бурки были уже очищены, ему сделалось так жалко себя, что он не в силах был даже отворить дверь и войти в кухню. Он жалел себя, что ему холодно, что саднит укушенная рука, горевал, что в бутылках замерзло смородиновое вино. Он стоял и почти плакал, а чтобы слезы и впрямь не потекли, весь подобрался, словно хотел уменьшиться в размерах. Дверь в кухню отворилась. Внучата, шумно озоруя, выбежали в сени, но заметив деда в таком непривычном положении, скорчившегося, сгорбленного и пугающе грустного, тут же смешались и утихли.
— Что такое, дети? — отозвалась их мать.
— Дедушка! — вырвалось у Петера.
— Я это, я! — очнувшись, сказал старик хрипучим голосом, который после двух-трех слов очистился. — Бурки вот обметал!
Он распрямился, улыбнулся детям. Те опять ожили и вбежали в кухню. Но дверь осталась открытой, и старик, не стирая холодного пота со лба, следил, как они возятся круг стола. Наконец бабка Ружена прикрикнула на них.
— А чтоб вас приподняло да прихлопнуло, — топнула она ногой и ударила кулаком по столу. — За стол и завтракать!
Дети, как ни странно, стихли. Старик подождал, пока они усядутся за большой стол, потом вошел.
— Доброе утро! — поздоровался.
— Доброе утро! — ответила ему невестка Мария.
— Есть будешь? — спросила жена.
— А что именно?
— Яйца всмятку, молоко.
— Неохота! Попозже…
— Как хочешь!
Обе женщины стали хлопотать вокруг пятерых детей. Старик стоял над ними и одного за другим оглядывал. Словно нарочно они уселись за стол сообразно возрасту. Во главе стола, на дедовом месте, сидел двенадцатилетний Ян, по правую руку от него — одиннадцатилетний Само, рядом десятилетний Петер, потом девятилетняя Эма и, наконец, восьмилетний Карол. Дети ели в охотку, ни один из них не произносил ни слова. Слышно было лишь чавканье, сопение, иной раз и тяжкий вздох. Казалось ему, что и еда — надсадная работа. Старик обошел стол и каждому из внучат положил на голову руку. Потом поглядел на жену, на невестку и направился к дверям кладовой.
— Ты куда? — спросила жена.
— На чердак! — бросил небрежно.
— На чердак? — заудивлялась жена. — А что там?!
— Черепица лопнула, — сбрехнул старый, — снегу малость надуло…
— Откуда знаешь?
— Утром был!