До чего замечательной стала Одесса! “Одесская газета”, без устали объяснявшая горожанам зловредность евреев, 13 декабря 1942 года восторгалась: “
Сколько лет о том мечталось, и вот она, наконец, жизнь без человеческих отбросов, горний мир, перезвон колоколов...
Освободившиеся от евреев квартиры многим одесситам облегчили жилищную проблему. Да не только с жильём стало лучше: награбленное еврейское добро очень оживило торговлю - сотни новых магазинов и лавок предлагали что угодно душе от стоптанных туфель до антиквариата.
Развернулись дельцы, спекулянты перерядились в коммерсантов, взыграл звон монет, на мёд легковсходящих богатств слетались жульё и бандиты. Традиции оживали.
Воровалось весело, и мелко, и крупно. Налётчики, “бомбя” магазины, не заминались при убийстве хозяев и сторожей. Грабители, квартиру известного адвоката чистя от денег и драгоценностей, попутно распили все запасы спиртного. Смешочки, хохмочки... На улице “трусили фраеров”: пацан приставал: “Дядь-тёть, подай сироте!” - и как не дать, ведь запросто сзади пальто ножичком чикнет или сумку срежет. На Садовой в коммунальной квартире, при чутких соседях одна из жиличек исхитрилась: привела к себе родственника и ночью его зарубила, расчленила, приволокла со двора бочку, в неё затолкала родственные куски. Дело вскрылось, попало в газеты, горожане восхищённо ужасались, а миг спустя смаковали новость про воровство колёс с автомобилей прямо посреди бела дня, посреди улицы, для прохожих вроде бы ремонт - подводят домкрат, ключом гаечным раз-раз и ваших нет!.. Кругом подмётки на ходу рвут. На рынке мужик, потаённо придыхая, предлагал купить на дрова краденый телеграфный столб...
Отсутствие советских запретов раскрепостило быт. Повеселела улица, улыбались прохожие, острили кондукторы в трамваях: - Мадам, почему с передней площадки? Там только инвалидам ход. Шо? Беременная? Вы гляньте на ту беременную! Ну и шо, если живот? Я следю вас ещё с до войны, у вас пятнадцать месяцев живот.
Трамвай хмыкал, хохотал, лихо визжал на поворотах, осыпал себя гроздьями фиолетовых искр из-под проводов, на спусках забивал нос гарью, пища и скрежеща на песке, его на ходу вагоновожатый, нажав на педаль, через трубку подсыпал под колёса для торможения. Снаружи на железном боку трамвая висела гирлянда безбилетников; стоя на планках, ограждающих низ вагона, ухватясь (лихачи даже одной рукой) за выбитые рамы окон, они нагло пучили бесстрашные глаза на грозный оскал кондуктора и нежно прижимались к вагону, минуя близко стоящий столб. Самые бойкие спрыгивали перед столбом и, обежав его, снова прилипали на своё место.
А внутри вагона, в проходе среди пассажиров, ухватившихся от качки за треугольные, сверху, петли, мог объявиться некто молодой, несуразно высокий, с узким лицом между длинными, почти до плеч, сальными космами, и глядя поверх голов, похоронным голосом воззвать: - Граждане, встаньте!
До того убедительно, что, повременив в оторопи, вставали все, до стариков, вот и одноногий у переднего окна, страшась оккупационных строгостей, вытянулся, цепляясь за спинку кресла, костылём подпёршись. Звякнул смятенно кондукторский звонок, водитель, глянув через зеркальце в затихший салон, сбавил на всякий случай ход. А тот, в проходе, обвёл пассажиров тусклым голубым глазом, взглядом мёртвым, без надежды, и торжественно, гулкими паузами разделяя слова, возвестил, как отбил колоколом: - Мы проезжаем мимо дома, где живёт мой друг Константин Разбегайло!..
И - подумать только! - успел пройти между ошарашенных пассажиров к свободной передней площадке и соскочить на медленно утекающие камни мостовой. Никто не опомнился врезать паршивцу. Взъярились было: “Какая нахальства! Сдохнуть от наглости! Хохмач дешёвый!” - но тут же колыхнулись ухмылки. Надо же, разыграл! А шо, не будьте фраерами...