Батюшка погиб, а Оську взяли в деревню. На ночь посадили его с сыном в кладовку, а к нам послали старушку с хлебом. Когда наши-то мужики приехали в Шишино, там по приходу афишки разослали — приходили бы поглядеть, как будут Оську и сына его Ликашку казнить.
Утром, на миру собравшихся, отворили кладовку, а они под сусек забились и зубами друг друга развязали. Миша, брат Оськи, приехал. Ему дали трехуглатую дубинку и говорят: «Валяй-ка, сколько тебе надо, бей убийц». А у Миши руки никак не подымаются, дубинка выпала из рук, впору его хоть самого бей.
«Ты что? — закричали мужики. — Ворам потакаешь?..»
«Прощенья прошу у мира. Не могу…»
Тут вышел дедушка Яков — дядя тятеньке. Он взял у Миши из рук дубину и размахнулся.
Принесли веревку и заставляют опять Михаила готовить петлю.
«Нет, — взмолился он, — не могу».
И тот же дедушка Яков нахлестнул Оське на шею веревку. А в кладовке в окошко жердь была просунута. Оську-то и дернули под потолок.
А Ликашка три года отсидел. На суде сам себя высвободил. Он сказал:
— Я просил отца: «Не бери греха на душу, тятя, не тронь».
А отец сыну, слышь, так сказал:
«А я уж на то пошел… убить».
Не легко пережить два таких удара кряду. Мать нас покинула — распухшей от голода. А голодного тятеньку зарубил голодный друг-приятель.
Со свекром меня разделила советская власть. У свекра имелось пчеловодство — семь семей было. Я согласилась пчел отдать ему. Он и их увез к дочери. Но пчелы не любят тряску, с переездом свекор отбил их гнезда и пчелы погибли. Прожил он у дочери немного. Приходит как-то к своему брату в гости и плачет о пчелах. Время было сенокосное. Вышли братья в заулок, сели за стенкой двора на бревно, а я зачем-то вышла во двор и слышу — голос свекра. А брат ему вспоминает: «Вот ведь, потребные-то речи в обиде в правду-то обретаются, Митрюшка. Мы с тобой делились, ты меня, буде, больно обидел, а ныне кому остались дома-то? Чужим». А свекор отвечает брату: «Да ведь я, было, хлопотал. В Семенов ходил, пристойно просил, хоть бы мне заднюю избу отдали. Я сломал бы ее и продал. Да ведь и власть-то ныне вся за нее, за бабу. Ведь она как волшебница. Ноне голь берет. Власть-то не наша. Я бы знал, как со снохой делиться-то. Да при беседе сказать жалко, ты вот выстроил новый дом, а то бы мы с ней разделились поровну, премудро: сжег бы — и конец разделу!»
Слышу, у друзей-братьев разговор начинается неприятный. Посылаю мужа, Костю, по шабров прийти украдкой — они бы услыхали. Люди пришли, прислушались. А братья накалились на стену, и свекор речь заключает:
«Надо бы вздуть одну только спицу, да жаль тебя».
Брат отвечает свекру:
«Ничего мне так не жалко было, как хлебного амбара. Ты мне его при дележе не отдал, а теперь его в колхоз взяли».
«Да я об ем давно в мыслях, — говорит свекор, — и его бы сжег, да уж больно Степкина-то житница рядом, уж и его, ровно бы, жалко. Так я думаю, по первому снегу, когда соберут корма в сарай и ветер будет не на деревню, приду ночью да и зажгу. Сгорят и овин-от и колхозное-то добро».
Шабры вышли к ним и говорят:
«Что это у вас за разговоры?.. Что это вы замышляете?..»
«Да мы о своем баим, как живем».
«Мы слышали, к чему речь вашу приводите — сжечь хотите деревню?»
А мой свекор про меня и говорит:
«Али эта паскуда вам наврала? Да мы и не думали об этом».
Шабры заявили в сельсовет, и свекра предупредили:
«Если что случится, знайте — дальше вас не идем».
После этого свекор опять ушел к дочери, прожил там три месяца и со слезами вернулся ко мне.
«Федосья, я жить к тебе пришел проситься. Там я уж нажился. Сколько увел скотины — всю зарезали. Хожу на Ухтыш рыбачить. Что принесу — все съедят, мне одни хвосты да головы остаются. Так я, буде, приду жить-то в заднюю избу, а то ведь лапти не успеваю плести: что ни сплету, все износят да и деньги-то не платят».
Пожалела старика, забыла все обиды, думаю — дом он строил, без правды веку не изживешь.
«Приходи, — сказываю, — да и живи».
К дочери старик добра увез на семи лошадях, а от нее пришел с одной котомкой и в ней качадык за деревцо под лапоть, немного мочала да лыка. Пришлось старика всем снабжать, обшивать, обмывать.
Скоро свекор оживился и опять почувствовал себя хозяином. Ему стало скучно без пчел, без меду. А у меня после первого мужа Григория четыре пчелиных семьи осталось. Мы с Костянтином уходили на работу, а старик свободный дома. Взял да и выломал у меня в ульях гнезда. Смотреть мне за ульями некогда было. Но стала проверять пчел на уборку, открыла улей — а у меня пустые рамы. И я поняла — работа эта своего медведя. И стала выговарить свекру. Сперва он не сознавался. Когда же взялась за него покрепче, стал он оправдываться:
«Вы от моих пчел развели. Нет у меня, и у вас пускай не будет».