Люди, вскрывавшие трупы перед бальзамированием, были презираемы за это занятие, так как оно имело отношение к повреждению священного сосуда души. Но ни один парасхит не избирал добровольно своего ремесла: оно переходило по наследству от отца к сыну, и рожденный от парасхита должен был – так внушали ему – искупить давнюю вину, тяготевшую над его душою с тех времен, когда эта душа была облечена другою телесною оболочкой. Она переходила из одного тела животного в другое, и так множество раз, и теперь, в теле сына парасхита, ей предстояло пройти новые испытания, чтобы затем, по смерти, снова предстать пред судьей подземного мира.
Когда Пентаур приблизился к хижине, парасхит сидел уже у ног больной и при появлении жреца вскричал:
– Еще один в белой одежде! Неужели несчастье делает нечистого чистым?
Пентаур ничего не ответил старику, который затем не обращал уже на него внимания, будучи занят, по приказанию лекаря, растиранием ног больной, и его руки, действуя нежно и заботливо, пребывали в постоянном движении.
«Неужели несчастье делает нечистого чистым?» – повторил про себя Пентаур вопрос парасхита. Да, оно обладало этим свойством. Не могло же божество, давшее огню силу очищать металл, и ветру – освобождать небо от туч, пожелать, чтобы его подобие, человек, от рождения до смерти носил на себе несмываемое пятно позора!
Он взглянул на парасхита, и его лицо показалось жрецу похожим на лицо его отца. Это испугало Пентаура. Но, заметив, с каким выражением лица женщина, на коленях которой покоилась голова девушки, склонилась над страждущей, прислушиваясь к ее дыханию, он вспомнил лицо своей матери в ту минуту, как она, во времена его детства, когда он мучился припадком лихорадки, в смертельном беспокойстве склонилась над его постелькой. В ее глазах было не больше нежности, любви и озабоченности, чем во взоре этой презираемой женщины, ухаживавшей за страждущей внучкой.
«Существует только одна поистине самоотверженная, совершенно чистая, божественная любовь, – подумал он, – любовь матери к своему ребенку. Если бы эти люди были действительно нечисты настолько, что оскверняли бы все, к чему прикасались, то каким образом они могли бы сохранить в себе такие чистые, нежные, святые, прекрасные чувства? Но, – продолжал он размышлять, – боги вложили материнскую любовь также и в душу львицы!» Он с сожалением взглянул на жену парасхита.
Но вот она отвернулась от больной девушки. Она уловила ее ровное дыхание, блаженная улыбка озарила ее морщинистое лицо. Она кивнула лекарю и затем с глубоким вздохом облегчения кивнула своему мужу, и тот, не переставая растирать левою рукою подошвы страждущей, поднял правую вверх в молитвенном жесте. Жена последовала его примеру.
«Как набожны и отзывчивы на доброту эти нечистые!» – подумал Пентаур, и его сердце восстало против древнего закона. «Да, – думал он, – материнская любовь свойственна даже гиене, но искать и обретать бога может только человек – существо, стремящееся к благородным целям». Сердце его наполнилось глубоким сочувствием, он опустился на колени возле больной девушки и вскинул руки в страстном, восторженном порыве облегчить страдания этих людей. Но он молился не о дочери парасхита, не о выздоровлении ее. Он взывал к богам, умоляя снять с нее древнее проклятие, просил освободить его собственную душу от тяготящих сомнений и о ниспослании ему силы, дабы он мог успешно справиться с трудной задачей.
Глаза больной следили за ним, между тем как он снова принял прежнее положение. Молитва возвратила ему прежнюю ясность духа. Он стал обдумывать, как ему следует вести себя с царевной, которую ему предстояло строго отчитать.