С тех пор я каждый день навещала Вольфганга и Констанцу и притворялась веселой, хотя душа моя терзалась беспокойством. Стоило нам с Вольфгангом остаться наедине, как он жаловался:
„Я слабею, Софи, слабею. Я весь опух, и меня мучают боли в желудке. Но не говори об этом Констанце, она этого не перенесет“.
И я спрашивала себя, надолго ли его хватит? Приступы колик продолжались, руки и ноги покрылись нарывами, он не знал, на какой бок лечь, чтобы облегчить страдания.
Как-то я вошла к нему, но он не услышал моих шагов, хотя у него был необычайно чуткий слух. Значит, он сильно болен, подумала я. Он лежал и смотрел на свои руки таким горестным взглядом, словно они его предали.
Увидев меня, Вольфганг воскликнул:
„Посмотри, милая Софи, видно, мои дела плохи! Я никогда больше не смогу играть!“
Может статься он и прав, в страхе подумала я. За несколько дней кисти рук сильно распухли.
„Скоро я совсем не смогу шевелить пальцами. Скажи, Софи, может, я схожу с ума?“
„Нет, нет! – с жаром стала отрицать я. – Разумнее вас нет никого“.
Он печально улыбнулся и сказал: „Без работы я погиб“.
„Это болезнь навевает вам столь мрачные мысли“.
„Софи, а может, меня отравили?“
„Что вы!“ – воскликнула я, хотя в душе сомневалась.
„Констанца твердит то же самое. Скрывает от меня правду, чтобы не огорчать. Но теперь уже поздно“.
„А что говорит доктор?“ – спросила я.
„Клоссет? Он твердит, что нет причин для беспокойства. Просто он не в силах определить, что со мной. А я думаю, что меня отравили. У меня все симптомы. Это лучший способ от меня избавиться. В конце концов, Сальери, наверное, действительно гений“.
Он говорил, а в ушах у меня звучала музыка одной из его сонат, в которой мне слышалось биение его сердца. Многим она казалась легкой и веселой, а мне чудилась в ней мрачность, непонятное беспокойство, обреченность. По части музыкальности мне было далеко до моих сестер, до Йозефы и Алоизии, которые пели в опере, или до Констанцы, которая тоже от природы обладала прекрасным голосом. Что бы Вольфганг ни сочинял теперь, всюду я слышала этот мотив обреченности и покорности судьбе.
„Что с тобой, Софи? О чем ты задумалась?“ – тревожно спросил Вольфганг.
„Я вспоминаю ту сонату, что вы написали в Вене летом восемьдесят первого, до свадьбы с Констанцей. Вы говорили, что это ваше признание в любви к нам обеим, но я понимала, что вы шутите надо мной“.
„Я никогда не смеялся над тобой, Софи“.
„Вы так ее и не закончили“.
„Это могло обидеть Констанцу, не так ли, Софи?“ Я промолчала. Я не хотела лгать.
„Я напугал тебя этим разговором об отравлении“, – сказал он.
„Вам надо гнать эти ужасные мысли“, – ответила я.
„Но не думай, что я тебя не люблю. Я тебя очень люблю“.
Вот тогда я уверилась, что он давно охладел к Алоизии. Любить безответно ему не позволяла его гордость.
И тут его лицо исказилось страданием. Он хотел повернуться, желая облегчить боль в распухшем теле и покрытых нарывами руках и ногах, но любое движение причиняло ему еще большее страдание, и он со стоном прошептал:
„Неужели не будет конца моим мукам?“
Весь следующий день я шила ему ночную рубаху, которую можно было надевать, не поднимаясь с постели.
В следующие дни он заметно повеселел: Констанца обещала, что в воскресенье придут трое музыкантов, чтобы вместе с ним репетировать реквием.
В то воскресенье я решила не приходить, чтобы не мешать им.
Я сидела дома, и когда стемнело, зажгла свечу. Я смотрела на пламя, все время думая о Вольфганге, как вдруг огонь угас, хотя за мгновение до этого свеча горела ярким светом.
Напуганная этим знаком, я принялась поспешно одеваться, выбрала самое нарядное платье, – Вольфганг любил красивую одежду, – как вдруг в комнату вбежал ученик Вольфганга, Зюсмайер.
„Моцарту стало хуже! Констанца просит вас прийти!“ – воскликнул он.
В квартире на Раухенштейнгассе я увидела Вольфганга, окруженного тремя музыкантами, все вместе они репетировали реквием. Он пел партию альта и, казалось, был в приподнятом настроении.
Констанца тут же увлекла меня в соседнюю комнату и умоляюще прошептала:
„Слава богу, что ты пришла. Ему было так плохо в эту ночь, я думала, он не доживет до утра. Посиди возле него, прошу тебя, он тебя очень любит!“
Уняв волнение, я спросила:
„А что говорит доктор?“
„Клоссет пригласил другого доктора, и они вместе сказали, что положение безнадежно. Но смотри, не проговорись ему об этом. Он догадывается, что обречен, и это его гнетет. Попробуй его развеселить“.
Я вошла в комнату с улыбкой на лице, но Вольфганга было трудно обмануть. Голос совсем изменил ему, он не мог спеть ни единой ноты, я никогда не видела его таким подавленным. Музыканты удалились, пообещав прийти в следующее воскресенье. Увидев меня, он зарыдал:
„Я ничто, ничто. Без музыки я ничто. – Он приказал мне сесть у кровати. – Софи, милая, как хорошо, что ты пришла. Останься сегодня у нас, ты должна видеть, как я умираю“.
„Вы просто ослабли и угнетены после такой ужасной ночи“.
„Привкус смерти уже у меня на языке, Софи. Кто позаботится о Станци, когда меня не будет?“