Урны стали его главной бедой, особенно в первые дни и недели, когда приходилось опорожнять их, отводя глаза в сторону, но мускулы все одно каменели в брезгливой гримасе, которую сдержать он не мог и по сей день. Правда, глаз теперь не отводил и, как положено, перед очередной проверкой мыл урны веником, а два раза в год красил чугунный низ в черный цвет, а верх – в мутно-желтый.
Вытряхнул ведро в мусорный бак на колесиках, сооруженный собственноручно в виде бесплатного рацпредложения для быстроты и удобства, и отодвинул его к стене, а то однажды моложавый полковник с зелеными петлицами сшиб бак с дороги ударом ноги, обутой в казенный коричневый ботинок. Этот полковник появлялся каждый день строго в начале девятого у парадного подъезда на Большой Бронной. Убирая во внутреннем дворике, сквозь раздвинутые шторы Малявин видел, как он сидит в большом кабинете под двухметровым портретом Эдмундовича и читает «Правду», как и надлежит истинному «гулаговцу». Лицо при этом у него довольное-предовольное, потому что он и сам немало потрудился для трудовых свершений в Карагандинском спецлаге, а теперь вот здесь – в красивом особняке Главного управления лагерей, в большом кабинете с белыми штофными шторами.
Малявин со скрежетом вбил движок в бордюрный камень, чертыхнулся из-за того, что прозевал этот выступ, и теперь вновь придется молотком отбивать вмятину с рваными краями, хотя помнил о выступе, как и о всех прочих препятствиях и выбоинах, а вот за лето отвык, и руки не сработали автоматически, меняя угол наклона, как это будет чуть позже, когда он окончательно приноровится к зимней работе. Но, с другой стороны, как бы он ни торопился закончить с уборкой до полдевятого, передышка была просто необходима, чтобы дыхание не сорвать, чтобы хватило разгона в однообразно-неспешном ритме пройти весь участок от начала и до конца чисто, без сбоев.
Из подъезда вышла опрятная ладненькая девушка лет двадцати и поздоровалась с ним, как это делала каждый раз с искренней доброжелательностью, что удивляло. Однажды попросил у нее спичек, чтобы сжечь на пустыре листья, пусть делать этого не полагалось, так она с мягкой улыбкой сказала: «Сейчас принесу». И пока ждал ее у подъезда, возникло вдруг, что ведь повезет с женой кому-то. Кому-то, но не ему, в чем он даже себе не решался признаться.
Из множества вариантов Малявин выбрал самый неправильный и женился в двадцать семь лет на маленькой невыразительной девушке с несколько странным именем Фатима, которое непонятно как сократить до приемлемых благозвучных размеров. «Фатя, Фая? Или Фатум?» – опасно шутил он, когда был в настроении бодром. По сей день он не мог ответить на многочисленные «зачем?», которые ему задавали знакомые, да и не старался.
Произошло это стихийно, как происходит в большинстве женитьб и замужеств, с той немыслимой простотой, когда времени на все уходит меньше, чем на выбор новой пары сапог. Малявин приехал в общежитие на дискотеку, чтобы выпить с приятелями водки и познакомиться с девушкой ненадолго… лучше бы на ночь. Ему хотелось лишь прислониться к кому-то, и он среди множества топтавшихся пар и одиноко стоявших у стен почему-то выбрал ее, тяготясь от того, что нужно улыбаться, вести разговоры, шутить, когда все так просто, понятно, потому что он был, как вчера и позавчера, о чем говорил однокурсницам напрямую: очень-очень сексуально озабочен. Но тем нравилась эта игра в откровенность, и они спрашивали со смехом в ответ: «Тебе шатенку или брюнетку?»
Но думать так теперь он не имел права, как и теребить прижившееся недоумение с обязательным и никчемным «зачем?» Поэтому Малявин снова взял низкий старт, выставив перед собою движок.
А снег продолжал идти, но не тот приятный на ощупь, бодрящий снег, а лохматый, липкий, никчемный ноябрьский снег, застилавший белесой промокашкой тротуар, где он старательно горбился четверть часа назад. Хрястнуть бы со всего маха дюралевым движком об асфальт после всего, что произошло, но даже такого не мог он позволить себе, как и напиться до беспамятства водки, потому что на даче, где теперь пришлось поселиться, ждала Фатима, беспомощная и обессиленная после тяжких родов, о чем не хотела ему говорить, как и о прочем всем, что касалось таинства совокупления и деторождения, непоколебимо табуированного для нее до мучительности, до фанатизма. Но Малявин знал это и старался помочь с грубоватой откровенностью, как привык делать и многое другое, зачастую в ущерб этому таинству.
Но лучше не думать об этом, чтоб не заругаться, сбиваясь с привычного ритма, а лучше вспомнить тот день, сухой, почти без мороси, по-октябрьски прохладный, с движением стремительным, чтобы унять тягомотину ожидания, с тревожным: а как она там?.. И многое простится из того, что было либо будет когда-то, за ту непомерную радость, возникшую после слов дежурной сестры-акушерки: «У вас родился сын. Вес три килограмма, рост…» Он обнял эту толстую и такую добрую тетку, а на улице издал восторженный клекот, вопль, взбудоражил им темную московскую улицу и побежал стремительно к станции метро.