Для того чтобы успешно заменить собой понятие расы и идеологии, культура обязана была, во-первых, лишиться своего конкретного воплощения (т. е. вещей: картин, романов, статуй) и перейти на язык языческих символов, и, во-вторых, оборвать традицию преемственности — и начать новый отсчет времени (Пикассо, умерший всего тридцать лет назад, сделался так же непоправимо анахроничен, как Фидий, именно потому, что являлся автором вещей). В этом смысле именно и понималось фукуямовское утверждение о конце истории: новому отсчету времени требовались иные ценности и иная традиция. Полинациональная и поликультурная империя с холодным расчетом отказалась от расизма, диктата идеологии и пуританской морали — заменив все указанное расизмом культурным. В полимерном обществе, в обществе, вынужденно использующем принципы политкорректности и прочих нивелирующих разногласия доктрин (а как еще объединиться?), в Империи нового типа требуется принцип дифференциации нового типа, т. е., говоря грубо, требуется новый принцип расизма. Культурный расизм, разумеется, не означает того, что негритянский блюз поражен в правах по отношению к итальянской опере; совершенно наоборот — блюз до неразличимости приравнен к итальянской опере. Совокупно (они и прочие допущенные в Империю дисциплины) образуют однородный, лишенный иерархичности продукт, который и есть культура Империи. Однородный продукт этот настолько богат, что обладает способностью к самовоспроизводству — на тотемном, заклинательном уровне, — и он будет беспощадно бороться с любыми проявлениями духа, которые это тотемное благополучие могут гипотетически нарушить. Излишне говорить о том, что всякой знаковой имперской системе необходима каста жрецов — тех, кто обеспечит нормальное идеологическое функционирование символов.
Интеллигенция — как европейская, так и советская — ходом предыдущих событий была хорошо подготовлена для новой роли. Теперь же, когда ее задачи были сформулированы ясно, когда ее хозяин дал подробные инструкции, интеллигенция глобального капитализма, компрадорская интеллигенция заработала в полную силу. Каждый делал что мог на отведенном ему участке труда: историки-культурологи создавали новые версии истории, из которых явствовало, что мир — однороден; критики-культурологи осваивали версии того, почему свободное творчество отказалось от картин и романов; философы-культурологи рассказывали о том, почему оппортунизм лучше последовательности, а отказ от высказывания лучше высказывания. Впрочем, особенность их деятельности состояла в том, что ничего внятного производить им не требовалось — прямо наоборот: задачей компрадорской интеллигенции являлось размывание представлений о том, что труд (в частности, труд интеллектуальный) с необходимостью воплощается в законченный, ни на что прежде бывшее не похожий, продукт. То, что процесс думанья воплощается в мысль, отныне сделалось не бесспорным — но, напротив, весьма спорным фактом. Надо ли говорить о том, что работу свою компрадорская интеллигенция проделала ради изменения сознания того, кого тоталитарные мыслители прошлого считали носителем истории.
Даже самый беззаботный культуролог, оставаясь наедине с собой, полагал, что совершает свою разрушительно-созидательную работу не только ради умственных упражнений, не только ради зарплаты, которую ему выделяли из разнообразных распределителей Новой Империи, не только ради своей частной свободы, но и ради так называемого простого человека, которому будет лучше житься, если его мозг будет не затуманен враньем. Этот простой человек, производитель, обеспечивающий культуролога и его хозяев предметами первой и второй необходимости — он не то чтобы был объектом опеки, но (по традиции) интеллектуальный дискурс так или иначе обязан был брать в расчет и его.