Но те дни давно уже остались в прошлом. Для меня все кончилось, когда у нас поселился Джек. Сперва‐то он был просто гостем, но потом, причем без всякого перехода, мне стало казаться, что он и всегда здесь жил. И одежду свою он к нам никогда не перевозил – ни в чемодане, ни просто на руке, неупакованную; он как‐то сразу явился полностью укомплектованным. Вечером после рабочего дня он подъезжал к дому на своей зловредной машине, и стоило ему подняться на крыльцо и войти в дверь, как мой отец словно растворялся в сумраке своей комнаты и там предавался каким‐то неясным вечерним занятиям. У Джека была чистая загорелая кожа, под рубашкой бугрились мускулы, и, в общем, его можно было бы назвать истинным воплощением мужчины – если, конечно, мужчина это тот, кто вызывает тревогу и разрушает мир и покой.

Желая меня развлечь во время одной весьма болезненной процедуры – пока мама вычесывала из моих густых, вечно спутанных волос колтуны, – Джек рассказывал мне о Давиде и Голиафе. Успеха его история не имела, хотя он старался изо всех сил – как, впрочем, и я сама – подавить мои вопли. Когда он говорил, голос его звучал плавно, с лондонскими интонациями, поскольку он был его уроженцем; карие, карамельно-сладкие глаза Джека завлекательно мерцали, поблескивали яркие белки. Он неплохо изображал Голиафа, а вот роль Давида, по-моему, совсем ему не удавалась.

Мучительное расчесывание волос длилось нескончаемо долгие полчаса. Потом мою густую гриву мама пришпиливала – буквально к черепу! – стальными заколками, и я наконец сползала, совершенно измученная, с кухонной табуретки. Джек тоже вставал, не меньше меня, похоже, истощенный; наверное, он и представить себе не мог, как часто подобная процедура должна повторяться. Вообще‐то детей он любил или воображал, что любит, но я (благодаря недавним событиям, а также аналитическому складу ума) ребенком считать себя уже почти перестала, тогда как сам Джек был еще слишком молод и неопытен, чтобы с легкостью разрулить ту ситуацию, в которую по собственной воле угодил, и всегда пребывал как бы на грани, ощущая постоянное давление и раздражение, а потому легко воспламенялся; он вообще отличался чрезвычайной обидчивостью. Я опасалась вспышек его темперамента, его иррационального гнева, тем более спор он обычно вел с помощью весьма грубых доказательств, пиная ногой тяжелые предметы из железа и дерева или проклиная не желавший разгораться огонь, и я каждый раз вздрагивала при звуках его голоса, хоть и старалась, чтобы внешне это было не очень заметно.

Теперь же, оглядываясь назад, я обнаруживаю в себе – хотя лишь в определенной степени способна выразить словами то, что там обнаруживаю, – как бы некий положительный сдвиг по отношению к Джеку и даже, пожалуй, определенную к нему симпатию и сочувствие.

* * *

Кстати, именно вспыльчивый нрав Джека и его вечное стремление защитить неудачника послужили причиной той нашей поездки в Бирмингем. Он хотел познакомить нас со своим другом родом из Африки. Следует вспомнить, что это было самое начало 1962 года, а мне еще ни разу в жизни не доводилось встречаться с уроженцами африканских стран, я видела их только на фотографиях; однако я с удивлением обнаружила, что сама по себе перспектива знакомства с настоящим африканцем для меня отнюдь не столь удивительна, куда больше я была удивлена, осознав, что у Джека, оказывается, есть друг. Мне казалось, что друзья бывают только у детей. Моя мать вообще считала, что своих друзей детства человек попросту перерастает, а у взрослых никаких друзей не бывает. У них есть только родственники. И в гости приходят только родственники. Нет, соседи тоже, конечно, могли бы прийти. Но только не в наш дом. Моя мать теперь снова стала предметом всяких скандальных пересудов и старалась лишний раз из дома не выходить. Вся наша семья, собственно, служила темой для гнусных сплетен, но кое-кто был попросту вынужден регулярно покидать дом – например, я, ведь школу‐то мне посещать было нужно. Этого требовал закон.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги