— О ней, о первой моей жестокости, разве я могу умолчать?

— Так рассказывай!

Я и сам не знаю, как вырвались у меня эти слова в тот далекий день!.. Сколько времени прошло, а слова и сейчас обжигают.

Мать и вправду по дороге домой съела кусочек черного тяжелого хлеба тех военных лет. Увидев початую буханку, я громко крикнул: «Ты съела хлеб по дороге! Надо делить хлеб!» Мать полными ужаса глазами смотрела на меня. От волнения у нее беззвучно шевелились побелевшие губы. Наша комната наполнилась такой тишиной, что мне стало страшно. Мать сгорбилась под тяжестью моих слов. В ее глазах я увидел глубокую-глубокую тоску. Она тихо сказала: «Если начнем делить хлеб, мое сердце остановится». — «Я тоже не хочу этого», — пробормотал я. Но в тот день мать все же разделила хлеб и от своей доли половину отдала мне. Я не притронулся к ее куску…

— Браво!

— Я вернул ей хлеб…

— Бурные аплодисменты!

— Именем погибшего отца я заставил ее съесть тот кусок!

— Но те слова были произнесены.

— Она простила их мне.

— Но я не прощаю!

* * *

…Все — из детства.

Что же первое во мне, уже взрослом?

Многое. Но это другие песни, другой мотив.

И все же…

Я скажу о первой зависти. Каждый раз она рождается во мне впервые.

Зависть к сыну.

У него есть мать. Со звонким голосом, молодая, ладная. Как моя мать.

Да не моя!

<p>Ласточка</p><p>Пер. М. Давыдова</p>

Каким удивительным был наш двор!..

Сколько соседских дверей выходило на нашу застекленную галерею, опоясывающую квадратный двор!..

Сосед откликался на голос соседа, делил с ним и праздничную пахлаву, и поминальный плов.

Мы были детьми одной большой семьи. Двор для нас был огромным миром, а широкая галерея — бесконечной улицей, по которой не уставали бегать наши ноги.

Под плоской крышей дома ласточки вили гнезда.

Гнезда прилепились и снаружи, у самых стропил, и под потолком галереи.

Через открытые настежь окна со скоростью мечты ласточки пикировали со двора в галерею, с галереи взмывали в небо, стремительно пролетая над нашими головами, едва не касаясь густых волос, о которые ломались зубья гребешков.

* * *

— Сулейма-а-ан!..

Это зовет только что вернувшегося с фронта сына мать. Зовет из дальнего конца коридора. Она почти ослепла, ожидая сына, а он, живой и невредимый, вернулся… Но снова поедет… Звук бежит по длинному коридору, заворачивает, ударяет о степу и откатывается. А Сулейман стоит смеется, трогает мое худое костлявое плечо.

«Здравствуйте, тетя Сулейман!» — говорит он и смеется.

А я стою красный. То ли от бега, то ли оттого, что мне стыдно за свое торопливое письмо соседу на фронт: «Здравствуйте, тетя Сулейман!» Сколько потом смеху было!..

Он приехал ненадолго, скоро уедет и уже не вернется.

— Даву-у-уд!..

Это снова зовет мать, но старшего сына. И зовет, когда сама еще молода. Я слышу голос, он звенит в моих ушах. И вижу Давуда: он разбегается по длинному, ничем не загороженному коридору, бежит к открытому окну. Но в ту же минуту, когда — еще мгновение, и он грохнет со второго этажа — Давуд выбрасывает в стороны свои крепкие руки, рама удерживает его.

А потом я вижу зарево над городом. Горит завод, где работает Давуд. Мы стоим на крыше галереи и смотрим на зарево пожара.

Небо над Черным городом розовое. А потом весть о гибели Давуда.

— Даву-у-уд!..

* * *

Что же стало с тобою, двор?

Где твои ласточки?

Или я адрес перепутал?

Нет, и улица та же, и дом на старом месте, и так же застекленная галерея опоясывает квадратный двор.

И снова весна. Как это было в прошлом году, как это было в прошлом веке, как это было давным-давно…

Но ласточки давно покинули двор, покинули галерею. Даже гнезд их не осталось.

* * *

Просторная галерея изрезана, изрублена на куски. Разделенная разноцветными заплатами дверей, галерея грубо выдается вперед. И кажется, что, отяжеленная ими, она вот-вот рухнет и завалит двор.

И сам двор от нависшей над ним тяжести сжался из страха.

Где уж тут полетать?..

Кто-то однажды первым отделил свою полосу в галерее. Не хотел, чтобы сосед увидел, какой славы он добился, как разбогател. Как жирны и весомы куски шашлыка, жарящиеся на его мангале, как золотится корочка его только что испеченного пахучего пшеничного чурека. Он боялся сглаза. Он не хотел пробудить в соседях зависть.

Черное семя пало на землю и дало росток, ветвь протянулась в сторону соседа.

И второй однажды отрезал от галереи и свою долю, установил в ней отдельный водопроводный кран. Из крана журча лилась вода. Много-много вкусной воды. И втайне радовался прохладе, что шла от нее. Он не хотел делить радость с соседом, опасаясь, что, разделенная, она станет меньше. И о горе своем, когда приключилось, скрыл, думая, что злорадный сосед в довольстве бросит в воздух свою каракулевую папаху, пригласит зурначей, и музыканты будут петь под звуки зурны, бить в барабан, веселясь над несчастьем соседа.

А третий, чьи окна смотрели прямо в галерею, однажды подумал: «А почему моя часть галереи топчется чужими сапогами?! Почему каждый, кому не лень, заглядывает своими серыми или черными, каштановыми или голубыми глазами в мои окна, дышит моим воздухом?!»

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги