— Где же это мыкается Прохор-то наш?
Яков Назарыч потел, кряхтел, пил московский квас — на деле он трезв и строг: ни капли водки. Ах, паршивый оболтус, где же он?
Окна открыты, чуть колыхались занавески, их потряхивал налетавший с Волги ветерок. Было темно на улицах и тихо, только нет-нет да и засвистит городаш, заорет пьяный, а вот гуляки идут с песней, и словно бы — голос Прохора. Яков Назарыч нырнул под занавеску и воткнулся головой во тьму. Гуляки нескладно, как-то слюняво хлюпая горлом, пели в два голоса, а третий только подрявкивал и ухал:
— Это что за безобразие! Напился и проходи! — строго раздалось внизу.
— Мы не будем, господин городовой, папаша!.. Это Мишка все… Мишка, молчи, черт! А то — под шары…
Мишка взревел дурью:
— Сам на у-у-у-у-у…
Резко на всю тьму задребезжала горошинка в свистке, дробный топот гуляющих ног враз взорвался и, смолкая, исчез вдали. Яков Назарыч закрыл окно.
— Нет, не он.
От другого окна стрельнула за ширму — в одной рубашке, босая — Нина.
Прохор явился солнечным утром без покупок. Его чуб свисал на хмурый лоб, глаза и губы были обворованы, неспокойны, жалки.
— А, Прошенька… Где, соколик, побывал? — язвительно-ласково запел Яков Назарыч, умываясь. Он послюнил указательный перст, ткнул им в солонку на столе и принялся тереть солью и без того белые зубы.
— А я, можете себе представить, такой неожиданный случай… — начал Прохор подавленно, — встретил вчера товарища по школе…
— Так, так, так… — подмигнул ему Яков Назарыч, наигрывая пальцем на зубах… — Товарища? Хе-хе-хе…
— Ну, зазвал меня к себе, пообедали, поужинали, — вытягивал из себя Прохор и краснел. — А тут дождик пошел. Я и остался ночевать.
— Дождик?! — в два голоса — отец и дочь — спросили и с хохотом и с грустью. — Это у тебя, может, дождь, в нашей губернии не было… Так, так, так…
«Этакий я подлец, этакий негодяй! Зачем я так вру?..» — с брезгливостью подумал Прохор, опускаясь на стул.
Из-за ширмы вышла Нина. Яков Назарыч прополаскивал рот: задрав вверх бороду, захлебывался, булькал, словно утопающий.
— Ниночка! — Прохор подошел к ней, опустил голову. — Доброе утро, Ниночка! — И прошептал: — Я негодяй… Негодяй!..
— Здравствуй, Прохор, — проговорила она, вопросительно подымая на него большие серые глаза. — Кто ж это твой товарищ? Познакомь меня… — И, таясь от отца, прошептала: — В чем дело?
Но Яков Назарыч, кой-как перекрестившись, усаживался за стол. Самовар давно пофыркивал паром. Чай пили молча.
— Иди-ка, Нинка, снеси телеграмму поскорей… Вот, — сказал отец.
Когда она ушла, Прохор сделал беспокойное, озабоченное лицо.
— Яков Назарыч! — Он взглянул на крупный нос старика, отвел глаза, опять взглянул. — У меня украли в трамвае двадцать пять тысяч.
— С чем вас и поздравляю, — громко сморкнулся в платок Яков Назарыч.
— Одолжите мне, пожалуйста, денег.
— Сколько же?
— Да немного… Тысяч пять…
Яков Назарыч вновь высморкался и, размахнувшись, хлестнул платком по севшей на стол осе. Потом достал бумажник и бросил к носу Прохора сторублевку.
— Что это, — насмешка, Яков Назарыч? — раздражаясь, сказал Прохор; брови его сдвинулись. — Наконец, у вас мой товар… Я свои прошу…
— Эта песенка долгая, когда еще продадим, — ответил тот и поднялся, круглый, как надутый шар.
— Значит, вы не верите Прохору Громову? — поднялся и Прохор, большой, но обескураженный.
— Прохору Громову мы верим, — спокойно сказал Яков Назарыч, — а Прошке — нет. Тебе следует, сукину сыну, штаны спустить да куда надо всыпать: вот так, вот так, вот этак!.. — Улыбаясь одними красными щеками — глаза были злые, — он взмахивал правой рукой, крутился. — Вот так, вот так! — летели слюни. Потом схватил шляпу и в одной жилетке выскочил вон, но тотчас же вернулся за пиджаком, надевал его на ходу, злясь и фыркая.
— Вот черт! — выругался Прохор и подошел к трюмо. Изжелта-бледное лицо, ввалившиеся одичалые глаза. Очень болела голова, тошнило, дрожали ноги. Чем же она отравила его, эта высокопоставленная дама, графиня Замойская, пышная блондинка? Ха! Графиня Замойская! Утопить бы ее, стерву, в вонючей луже. «Ниночка, Ниночка, какой грязный и подлый я!» Он лег на диван и ничего не мог выжать из памяти. Кружились и подпрыгивали красные апельсины, электрические лампочки, цветы, он помнит — выпивал, пил, жрал; помнит: плясали, вертелись морды, плечи, бедра, кто-то из всех сил барабанил по клавишам рояля или, быть может, ему по голове, шумело, хрюкало, грохотало, — то смолкнет, то нахлынет, — все покрывалось туманом, и в тумане, в облаке — она, соблазнительная и легкая, как облако: милый, милый! — и вот в облаке плывут куда-то. Комната, кружева, волна волос, одуряющие духи, — милый, милый, пей! — два-три глотка, вздох, молния — и все пропало.
— Да, — подтвердил Прохор, — тут тебе не тайга!
Потом где-то на откосе его разбудил городовой, потом заблаговестили к заутрене, он ощупал карманы: ни часов, ни денег — чисто.