Он вскочил и, пошатываясь, кособоко пробежался по комнате, поднял с полу трубку, раскурил, опять стал бегать взад-вперед. Волк улыбался на него оскаленной своей розовой пастью; волк наблюдал, что с человеком будет дальше.
Человек сел за стол, раскрыл дневник в деревянном самодельном переплете, написал три строчки, бросил. Достал последнее письмо приятеля, прочел полстраницы — бросил.
— Вот что надо. — Он обмакнул перо в чернильницу, его рука стала лениво выводить:
«Дорогая моя Анфиса, бесценная. Слушай, слушай, что я тебе скажу…»
Но чернилами сказать было невозможно, чувство глушило разум, и — нет на свете обжигающих душу слов.
Он крепко зачеркнул написанное и вместе с этими строками готов был зачеркнуть свою всю жизнь. Да, он теперь мучительно решил: нет жизни без Анфисы. Он бережно достал из-под подушки голубую кофточку ее (вымолил на память), уткнулся в легкую ткань лохматой бородой и вдыхал, смакуя, воображаемый Анфисин запах, как вдыхает умирающий из баллона кислород.
— Нет, я спрашиваю вас, почему преступно? — повернул он к белке поглупевшее свое лицо.
Белка скрытно промолчала; в ее бисерных глазах заблистали точки: вставало солнце, комнату заливал рассвет.
Шапошников взял стаканчик, достал из-за сундука бутылку. Но бутылка была пуста.
Как-то поздно вечером пришел к Шапошникову Прохор. Болезнь еще не оставила его, но такая скука валяться дома на кровати!
— Вот какое неожиданное тепло стоит, — сказал Прохор нетвердым голосом и сейчас же сел, бледный, измученный.
Шапошников лежал врастяжку на койке, повиливал носком сапога и по привычке поплевывал всухую.
— А вы все лежите?
— Да, лежу, — не вдруг ответил Шапошников. — Лежу и буду лежать, потому что нет свободы… Свободы духа нет…
Прохор презрительно улыбнулся, набил махоркой трубку Шапошникова и закурил.
— Ну, а что такое свобода, по-вашему? — задумчиво спросил он, затянулся, закашлялся и бросил трубку.
— Свобода?.. Это такое состояние человека… — Шапошников почесал шею и, лениво свесив ноги с койки, сел. — Во-первых, я должен оговориться, что абсолютной свободы нет и не будет. Да, да, не будет. — Он раскачнулся корпусом и уставился мутными глазами в гостя, рассматривая, кто перед ним. — Прохор Петрович, это вы? Здравствуйте… Темно… А я дремал… Вот огарок… Зажгите… — Он опять вытянул, как гусь, шею и почесал под бородой. — Или так: «Мне все дозволено, но ничто не должно обладать мною». Это слова апостола Павла. Теперь что такое свобода вообще? — спрашиваете вы. Позвольте, позвольте!.. Политическая, например, свобода слагается из…
— Нет, вы не понимаете, что такое свобода, — встал Прохор, опять закурил трубку, опять закашлялся. — А по-моему, свобода в двух словах: сказано — сделано. Без всяких ваших уверток, без всяких «но»…
— Эге-ге-ге-е-е… Нет, батенька мой. — И Шапошников, руки назад, скользящей походкой зашмыгал по комнате. — Нет, батенька! Свобода не ветер: мчусь куда хочу, раздуваю что хочу: пожар — пожар… Я знаю, к чему вы клоните… Знаю, знаю, знаю… Но имейте в виду, что, реализуя свою волю, свое «я хочу», человек обязан все-таки производить это в атмосфере морали…
— А что такое мораль? — И Прохор двумя шагами пересек дорогу Шапошникову. Тот остановился, вскинул встрепанную голову и смотрел Прохору в болезненно гневное лицо. — Что такое мораль? — переспросил его Прохор. — Выдумали ее вот такие же, как вы, или она сама по себе, как воздух? Нет, Шапошников… У каждого человека своя свобода, у каждого человека своя мораль…
— Да! Но нормы, нормы… Минимум-то должен быть?!
— А подите вы со своим минимумом к свиньям!..
Дверь под нервным плечом его со скрипом распахнулась:
— Вы сами минимум… Кисель! — и крепко захлопнулась, сотрясая избу.
Шапошников быстро открыл окно и крикнул в сумрак:
— Позвольте, позвольте… Эй, вы, как вас!.. Анфису Петровну обижать не сметь! Знаю, знаю, знаю…
Все молчало. Белая кошка просерела чрез дорогу. Отряхнулся в соседней березе грач. Тихо. Никого нет. Да и был ли кто-нибудь? Может быть, и Прохор не приходил к нему? Нет, нет… Что за нелепость! Конечно ж, был.
Возбужденный, взвинченный Шапошников вышел на улицу и, перебегая от угла к углу и зорко озираясь, чтоб никто не подсмотрел за ним, прокрался в заветный дом.
— Господи! Да что это с тобой, Шапочка, приключилося? Ты как из гроба встал.
— Сделалось со мной худое, Анфиса… Дорогая моя Анфиса, жизнь моя! — И Шапошников упал Анфисе в ноги. — Возьми меня, возьми мое сердце, ум… Пожалей меня! Будь моей женой или раздави меня, как мокрицу…
Он жалко, громко плакал. Она подняла его, усадила и вся тряслась. Она не знала, как вести себя, как утешить этого бородатого ребенка, какие слова говорить. Она сказала:
— Ну что ж мне с тобой, горемыка, делать? Матерь Божья, заступница, научи меня!.. — И Анфиса завздыхала, закрестилась на иконы.
— Мы можем, Анфиса, зажить с тобой настоящей жизнью. Я хочу спасти тебя, Анфиса, от позора, от многих бед… Я хочу и себя спасти…
— От чего?
Шапошников воспаленными, бессонными глазами взглянул на нее, сказал: