Это говорилось, если поблизости показывались русские военные, когда же львовяне оставались одни, без свидетелей, я слышал не сочувственные ахи-охи, а злорадное перешептывание:
— Слышали? Армия называется. Победители. Снарядов, пишут, не хватило. С чем же в таком случае они, мосьпане, пришли завоевывать Карпаты? Царь Николай не жалел пуль, когда стрелял в своих рабочих…
Я и не заметил, как, спасаясь от выкриков продавцов газет, очутился на Святоюрской горе перед кафедральным собором митрополита Шептицкого, куда без колебания, с трепетом душевным и направился, питая надежду испросить помощи у господа бога.
В просторной, с высоким сводом церкви царил таинственный полумрак. К вечерней службе еще не готовились, и отдельные прихожане, тут и там застывшие сиротливо на коленях, производили тоскливое впечатление смирившихся грешников, которые так вот, поставленные на колени, и окаменеют…
Я не был грешником, во всяком случае не знал за собой настолько тяжкого греха, чтобы за него следовало наказывать меня, и все же моя молитва должна быть горячей, идущей из глубины сердца, — от нее, так я себе представлял, зависела вся моя жизнь. Осторожно, на цыпочках, едва касаясь каменного пола, я свернул налево, подальше от главного алтаря, и очутился в полутемном закоулке, перед святым, на лицо которого падал тусклый свет из окна вверху.
Я опустился на колени, взглянул на образ, перекрестился. Глаза мои постепенно привыкали к церковному полумраку, и я упорно вглядывался в очертания святого, чтобы знать, к кому обращаться за посредничеством об исполнении моей просьбы господом богом.
— Святой Петр! — чуть не вскрикнул я, узнав его по белой длинной бороде, а больше всего по огромному ключу в правой руке. Было настоящим счастьем обрести в такую минуту в этом закоулке святого героя моей пьесы. — Святой Петр, воззри на меня, — умоляюще шептали мои уста, — родной наш, дорогой! Небось ты не забыл, что я сочинил пьесу про дедушку Андрея и про твой справедливый суд над уездным старостой Енджевским. Мне хотелось возвеличить свою святость, показать людям, что на небе больше справедливости, чем на земле. Но ольховецкий священник не позволил нам этого сделать. Так вот, святой Петр, сотвори чудо. Не дай австрийскому императору оттеснить царские войска, верни им обратно Санок. Я хочу домой, святой Петр, чтобы мама одна там не мучилась по хозяйству. Я мог бы и погонять в поле коня, и ходить за плугом… А здесь, во Львове, что мне делать? Есть пампушки да слушать набожные поучения отца Василия. Пожалей меня, святой Петр, услышь мою молитву, ты же добрый и не гордый, я слышал, ты можешь перед господом богом и на колени стать, так заступись, прошу тебя, за нас, отдай русским наш Санок, прогони австрийцев аж за горы, я за это, как вернусь домой, еще лучше пьесу про тебя, святой Петр, напишу.
Однако моя молитва не дошла до божьего ключника (либо он забыл передать ее господу богу), — в ближайшие же дни продавцы газет на улицах Львова кричали о новых поражениях русских войск: сдан австрийцам Лесько, узловая станция Хыров, вражеское войско подошло к Самбору и даже к Перемышлю.
Я еще несколько раз ходил в церковь на Святоюрской горе, вставал на колени то перед святой Марией, то перед распятием Христа, обливался слезами, моля о чуде, но чуда не произошло, — за несколько дней австрийцы вернули Перемышль и продвинулись с боями на восток.
Началась эвакуация Львова.
Нам, воспитанникам «Галицко-русского приюта имени великой княжны Татьяны», первым подали эшелон. Будущих царских поборников и слуг выстроили парами и повели на товарную станцию Подзамче, где нас ждал поезд.
Наша колонна растянулась, пожалуй, на полкилометра. Впереди вели самых младших, еще совсем малышей, — мы знали про них, что они сироты, подобраны после боев по селам и городам Галиции, — за ними шли школьники младших и старших классов, а завершали колонну так называемые «студенты», то бишь гимназисты-верзилы с золотыми нашивками на воротниках темных форменных тужурок. «Студенты» — сыновья москвофильских панков, возможно тех, которых австрийцы казнили либо арестовывали в самом начале войны, — они держали себя независимо, смотрели на нас, мужичьих сыновей, свысока и недобрым словом поминали шпионов и всех прочих царевых недругов: они, мол, недруги, повинны в том, что русская армия отступает.
Я не был панским сынком и не разбирался еще в политике и шел понурясь, придавленный своим горем, ибо хотя и решился уехать в Россию, но всем сердцем, всеми мыслями был с мамой, с родным своим краем.
Рядом шел Гнездур. Мы с ним помирились еще до эвакуации и сейчас, когда нас отправляли в дальние края, держались вместе и даже взялись по-дружески за руки. Давняя дружба врачевала раны.