Когда отец вышел, девушка закрыла лицо ладонями и некоторое время не могла опомниться от нахлынувшего чувства неловкости. Она поняла, что отец догадался, о чем речь в письме. Вместе с тем ока была благодарна ему за деликатность: если б отец хоть мельком заглянул в письмо, Ганна, наверное, сгорела бы со стыда…
«У нас все по-старому, — читала она дальше, успокоившись. — До обеда уроки, после обеда — занятия в мастерских, в лабораториях, на ферме. Вечером готовим уроки. Мы с Алексеем как братья. Видели б вы, какой огонек вспыхивает у него в глазах, когда мы вспоминаем меж собой о вас.
Простите меня, милая панна, что я так откровенен с вами, что осмелился написать о том, о чем ни в коем случае не рискнул бы сказать в глаза. Пожалуйста, если возможно, ответьте мне. Хорошо? И отцу передайте мой привет, и маме.
До свидания. В. Юркович».
Ганна, опустив руки, стояла недвижно, покоренная сердечной откровенностью этого письма. Выходит, это было признание в любви, о чем она знала лишь по книжкам. Никто еще не говорил ей этих чудесных слов. Слово «люблю» было для нее сокровенно, она хранила его как драгоценность глубоко-глубоко в своем сердце. И вот пришло время это сокровенное слово подарить тому, кто мил ее сердцу. Василю-галичанину? Может, и так. Он с первого же взгляда, едва лишь переступил с Алексеем порог их дома, понравился ей.
«Неужели, Ганнуся, настала и твоя пора?..» — подумала девушка, прижимая к груди письмо Василя.
Василь забрался в класс, в самый дальний уголок за печкой, нетерпеливо разорвал конверт и, поднеся письмо к электрической лампочке над головой, прочитал вполголоса:
«Добрый день, Василь!
Очень благодарна за письмо. Но не называйте меня панной. Какая из меня панна, если мне приходится и корову доить, и хлеб замешивать, и маме помогать в стряпне. У нас так не называют простых девчат, разве что дочек зажиточных хуторян и тех, что разъезжают в фаэтонах.
Признаюсь вам, Василь, что мне было приятно ваше письмо. Только не захваливайте меня. Я пою, может, недурно, это моя единственная утеха, но могла бы петь еще лучше, если б моего отца не обидели плохие люди.
Вы пишете о своих школьных буднях, об учебе. Я тоже устроила себе школу и после работы сажусь за учебники. Моя мечта — и моя, и отцова — экстерном сдать за курс гимназии и получить диплом учительницы. Пусть не сбылась отцова мечта, так должна сбыться моя! Я дала себе зарок, что до весны 1917 года добьюсь своей цели.
Вот и все наши новости. Нельзя же считать новостью полные тоски солдатские письма с фронта, хотя в последнее время — подметили мы с отцом — сквозь смятение и тоску по родному дому все резче прорывается в солдатских письмах недовольство и гнев на тех, кто загнал людей в окопы… Но это уже, Василь, политика, а отец запретил мне про это писать.
За окном тихо ложится хлопьями снег, под утро, похоже, укроется наша степь пушистым белым одеялом, замерзнет речка, и среди наших ребят на катке будет и ваша знакомая Ганна. Я люблю зиму, хоть в наших степях она не задерживается надолго, люблю скользить на коньках, кружить среди школьников, водить с ними хороводы и, катаясь, распевать. Тут уж мне удержу нет! Люди глазеют с высокого берега и говорят: «Ну и шальная девка!» Подговорите, Василек, Алексея и приходите к нам на хутор, покатаемся вместе. До свидания.
Ганна Пасий».
Василь от счастья не знал, куда себя девать. Ганнуся, прекраснейшая в свете звездочка, не отказалась написать ему. Он опрометью бросился из класса и, топая в ночной тиши незашнурованными, на босу ногу обутыми австрийскими ботинками, пустился длинным коридором к спальне. Василь забыл, что в эту позднюю пору ученики спят и строжайше возбраняется нарушать тишину. Василь, казалось, охмелел от переполнявшего его счастья и готов был кричать на всю огромную спальню, поднять поголовно все четыре класса, чтоб поделиться своей радостью.
— Олекса… — шепнул Василь, склонившись над постелью Давиденко и касаясь его плеча. — Слышишь, Олекса? О-о, — удивился он, заглянув при полусвете электрической лампочки в открытые глаза товарища. — Ты что, не спишь?