— А кто не любит? — Гнездур с испугом оглянулся, не подслушивает ли кто. Ну конечно, воспитанники за соседними столами вытянули шеи, наставили уши. Осторожно, Сергей. Покажи себя и перед ними, и перед наставником. — А кто его, нашего доброго государя императора, может не любить? — начал Гнездур, почти слово в слово повторяя патриотические внушения отца наставника. — Одни лоботрясы, бунтовщики, забастовщики, темное мужичье, что зарятся на чужое добро, коль свое пропили. Не любят российского царя еще и заклятые мазепинцы, разные инородцы да иудеи, искариоты, распявшие Христа.
Василю невмоготу было больше выслушивать это, как сказал бы гнединский «философ» Викторовский, подлое пустословие, и он громко рассмеялся:
— Ну и дурень же ты, Сергей, упиваешься такими байками!
В то же мгновение Василь ощутил, как в его ухо прямо- таки клещами вцепились чьи-то пальцы. Он взвизгнул от боли, едва повернул голову и увидел подле себя седого толстопузого воспитателя.
— Сюда, сюда его! — крикнул было со своего места отец наставник и заторопился, путаясь в полах рясы, между столиками к Василю. — Падай ниц, мерзавец! Падай, падай в ноги и моли о прощении всех нас, что посмел ты богохульствовать в день великого рождества.
— Я не богохульствовал, — сказал Василь невозмутимо.
Наставник свирепо, будто за чужую, ухватил себя за бороду, топнул ногой:
— Падай в ноги, велю, и кайся, пока я не вызвал полицию!
Василь на секунду закрыл глаза. Он обычно делал так, когда хотел подбодрить себя, позвать друзей-побратимов на подмогу. И тут же: «Держись, парень!» — раздался из высокого зарешеченного окна голос машиниста Заболотного. «Кнутом их, кнутом!» — закричал из своих Романов Алексей Давиденко.
— Можете звать, — с полным спокойствием сказал Василь. — Я сам пойду туда и пожалуюсь, что ваши воспитатели дергают за уши в день великого рождества.
Василь, конечно, хитрил. В полицию он бы не пошел, но и поп, видимо, испугался испортить репутацию своего приюта. Он ограничился лишь нравоучением, в котором назвал Юрковича сперва блудным сыном и изменником, потом наймитом иудеев, а в заключение произвел в страшные грешники, которому на роду написано гнить по тюрьмам и кончить жизнь в Сибири.
Василя выставили из столовой под улюлюканье всех воспитанников. По пути к дверям втихую стукнули его под ребро, а у порога, когда он задержался, кто-то из земляков одарил его по шее таким рождественским «гостинцем», что Василь не устоял на ногах и не заметил, как очутился в придорожной, заметенной снегом канаве. И разом на голову упала выброшенная в дверь его бобриковая куртка, а вслед за ней и шапка.
Тут Василю невольно пришли на память слова Полетаева: «Эта бердянская колония, так сказать, кусок Галичины» — и он рассмеялся невольно сквозь слезы.
Маме Игорь не сказал, что ведет Василя на завод, на подпольный митинг. Мама есть мама, она обязательно расплакалась бы и вспомнила отца, он тоже не послушался ее и попал в беду, а теперь, сбежав из тюрьмы, вместо того чтобы поехать на село, мыкается где-то поблизости и только дразнит собак- жандармов. Нет, Игорь не ребенок, он достаточно опытен в этих делах и поэтому, надевая перешитую из старой шинели ватную куртку, сказал маме, что ведет Василя в цирк смотреть дрессированных слонов…
Под ногами поскрипывал залитый солнцем искристый снег, было тихо и мирно, но парни, не замечая красот природы, шли, пристыженные укорами собственной совести, до позднего вечера напоминавшей им, что они обманщики.
— Меня удивляет мама, — оправдывался Игорь перед Василем, — всего она страшится, особенно после того вечера, как отец вернулся из полиции в багровых подтеках. Засадили его потом в Лукьяновку, и она едва глаза не выплакала. Теперь ночами не спит, все прислушивается, не постучится ли отец в окно. А раньше, в пятом году, Василь, она бесстрашно шла впереди со знаменем…
— Матери, они все такие, — вздохнул Василь, припоминая свою маму, как она в то весеннее утро расставания залилась слезами, как умоляла его не уходить от нее в далекий ненадежный Львов.
Через несколько минут из тихого приднепровского, забитого снегом переулка они вышли на главную, чистую от снега улицу киевского Подола. Было шумно: позванивал трамвай, весело переговаривалась празднично одетая публика, время от времени морозный воздух прорезали гудки автомобилей, зычно, с посвистом гейкали кучера, старавшиеся под восторженный гул публики обскакать на своих красавцах рысаках первые киевские автомашины.
— Посмотри! — воскликнул Василь, заметив в ряду прочих магазин с широкой витриной, за которой в полный рост стоял дед-мороз в длинном белом кожухе.