— Дошло уже до того, — жаловался Пьонтек, — что вокруг нашего двора околачиваются сомнительные молодчики, подбрасывают анонимные письма с угрозами, а на калитке рано утром читаем написанное мелом: здрайца[43].
— Ты, Ежи, растерялся, чересчур осторожничаешь, — сказал Щерба, помолчав. — И потому, сдается мне, утратил инициативу боевого рабочего руководителя. Настала пора, брат ты мой, бескомпромиссной борьбы: либо мы их, либо они нас. Так большевики учат, так учит Ленин. Я уверен, что за твоими активистами, людьми честными, преданными рабочему делу, пошла бы вся рабочая масса…
— Это тебе, Михайло, так кажется. Пилсудский — не только признанный польским мещанством вождь, он их гений и бог.
— Мещанство надо утихомирить. Почему их «соколы» взялись за оружие, а рабочие и даже ты, Ежи, с ними выжидаете подходящего времени?
— «Сокол» имеет деньги, у них влиятельные шефы, сам Пилсудский засылает им своих офицеров и вооружение. Бывший «социалист» Пилсудский, командовавший польским добровольческим соединением в австрийской армии, имеет немалый опыт демагога и в состоянии легко справиться с нами.
Скрипнула дверь в сенях. Наклонив голову, чтобы не задеть за притолоку, из хаты вышел Войцек Гура, высокий, стройный, в штатском, чисто выбритый, с тщательно подстриженными русыми усиками. Он явно в хорошем настроении, с лица не сходит приятная усмешка, в широко открытых глазах отражается синее весеннее небо и светится душевное тепло. Он по-прежнему любит Ванду, красивую, благородную и смелую, самую прекрасную, на его взгляд, женщину в целом свете, но это не мешает ему преклоняться перед Щербой — стойким борцом за счастье простого народа. Целый год он провел далеко от Санока, в знакомой Щербе семье рабочих, прятавшей его от жандармов. За это время Войцек окончательно утвердился в справедливости того дела, которому посвятил свою жизнь Щерба.
— Товарищи! Дамы приглашают к столу.
Щерба и Пьонтек, подняв головы от сруба, оглянулись на Войцека, переглянулись друг с другом. Слово «товарищи» приятно поразило их. Не «господа», без чего в разных вариациях не обходятся поляки, а «товарищи» вырвалось у бывшего жандарма, и это лучше всего другого свидетельствовало о его умонастроении.
— Идем, идем! — отозвался Михайло и на правах хозяина взял под локоть Пьонтека и повел в хату.
На длинном, застланном белой домотканой скатертью грушевом столе уже стояли обливные полумиски с холодцом и пампушками. Среди них играли на солнце гранями две большие бутылки — одна с домашней сливянкой, другая с горилкой, а по-лемковски — палюнкой.
Хозяйка пригласила к столу. Поседевшего в войну Ежи Пьонтека с женой, в честь кого, собственно, справлялось это застолье, посадили под самыми образами, у окна сел Войцек, слева от них Катерина усадила Щербу с Вандой, последнее место было за Иваном Суханей, но он почему-то задерживался, и рядом с Вандой и Орестом оказался не по годам серьезный Иосиф, которому после отца и Василя выпало быть дома ближайшим помощником матери. Катерина с Зосей и Петрусем примостились на скамье, ближе к печи, где допревали горячие блюда. А Михайла Щербу, как человека, ставшего за неделю родным в семье, Катерина попросила быть главой застолья, и тот, поблагодарив за оказанную честь, принялся наполнять чарки — кому горилкой, кому сливянкой.
— Выпьем, друзья, за здоровье того, — начал Щерба с поднятой чаркой, — кого нет здесь среди нас, но кто, я уверен, вернется к нам с добрыми вестями!
Потянулись руки с налитыми чарками к чарке хозяйки. Выпили, пожелав Ивану здоровья и наискорейшего возвращения.
— Не подсыпал ли сюда Нафтула болгарского перца? — сказал, крякнув, Щерба.
— Последняя, товарищи, австрийская оковита, добрая горилка, — объяснил Войцек. — Верно, с самого дна выцедил.
— Люди говорят, — сказал Щерба, — будто наш яснейший, перед тем как отречься от трона, велел подать себе бутыль оковиты и, подняв ее над золотой короной, обратился сквозь слезы к своим вельможам: «На войне, господа, мы не прославились, скверно, ох как скверно воевали мои солдаты за габсбургский престол, зато имперско-королевскую оковиту все народы Австро-Венгерской империи будут помнить! — И закончил под торжественный гимн духового оркестра: — Да здравствует в памяти моих подданных австро-венгерская оковита!»
Все, кроме Катерины, посмеялись шутке, несколько минорное настроение гостей сменилось на веселое. Они приналегли на угощение, нахваливая Катерину и Ванду, ее помощницу. Когда пришел черед снова наливать чарки, Щерба, чтобы подбодрить приунывшую хозяйку, предложил выпить еще и за здоровье Василя Юрковича.
У Катерины сжалось сердце. Она не раз видела своего первенца вместе с отцом во сне. Но если отца она видела таким, каким он в последний раз, после отпуска, зашел в хату — при полном военном снаряжении, загорелого, улыбчивого, то Василя никак не удавалось ей разглядеть, — он не входил в хату, а стоял под окном и, точно из густого тумана, молча смотрел на нее через стекло.
— Ох, хоть бы жив был, — грустно отозвалась Катерина на тост Щербы. — Четвертый год ни слуху ни духу о нем.