— Замолчи, дуралей, — прикрикнул отец и, словно испугавшись, что у сына вырвется что-то еще более страшное, притянул его за плечи к себе. — Откуда ж тебе знать, как дорого у нас за подобные разговоры приходится расплачиваться.
— А я, папа, никого не боюсь!
— Но-но… У «черных когутов»[19] нюх — что у собаки.
Разговор с сыном перевернул Ивану душу. Ушел от него пристыженный, с опущенной головой. Вот у кого надо учиться, упрекал он себя. Умеет на своем настоять, смелый, решительный: поиздевались над его русинством в гимназии — дал по морде панычу, вздумали высечь в бурсе — запустил в палача чернильницей и бежал из Бучача. Никому не дался, кто думал его под себя подмять. Любит, чтобы все по правде, а на всякую неправду кулаки сами сжимаются…
«Да-да, с дедов-прадедов держали Юрковичи в чистоте свою совесть, честно старались жизнь прожить, берегли перед богом и людьми святую правду, и не они в том повинны, что не дотянулись до звезд небесных, что их на каждом шагу подстерегали нужда да горе».
«Врешь, Иван! — прикрикнул на самого себя. — Была у тебя сегодня возможность достичь того, о чем когда-то с Катериной мечтал, да ты, глупец, испугался, что не вексель, а свое честное слово обещали тебе люди».
Я получил привилегию: после того как вернулся из Бучача, мне разрешили спать отдельно, в боковушке, не с детворой на печи. У меня была своя лампа, горка книг на столике, тяжелая стеклянная чернильница, и подаренная дядей толстая клеенчатая тетрадь, и складная ручка с медным пером. Родители не возражали против дневника, но отец поставил одно условие: об императоре и жандармах ни слова!
Не знаю, с чего начинать нынешнюю запись. Описать, что ли, сперва, как слушали вчера у опушки леса «Кобзаря» и что за беседа завязалась после того у нас, или рассказать, что творилось эту ночь у нас в доме. Перед сном уже строчки не было сил написать, едва коснулся головой подушки, тут же обо всем забыл, поплыл куда-то, будто облачко, на которое подул внезапно ветер. Сколько я проспал — не знаю, только проснулся среди ночи от маминого плачущего голоса за перегородкой. Что случилось? Я никогда не слышал, чтобы мама так горько плакала. Тайком, чтобы никто не слышал и не видел, она еще могла поплакать, а чтобы в голос… Может, папа ее чем обидел? Но отец, как бы сильно ни рассердился, никогда даже голоса на нее не повышал. Я было испугался, что с отцом какая-нибудь беда стряслась, но тут услышал его голос, он, словно бы утешая ее, говорил что-то, явно стараясь успокоить. Я поднял голову повыше от подушки, затаил дыхание и уже мог разобрать слова:
— Пойми же. Прежде чем забастовку начать, им необходимо что-то иметь в страховой кассе. А в кассе пусто. Не будь у них детишек, другой разговор, может, я бы и не посочувствовал их беде, но ведь дети же, дети, Катеринка. Такие же, как наши. А насчет векселя — и в голове не держи. Ихнее слово святее векселя.
Я ничего не мог уразуметь. Какое слово, какой вексель? Вечно отец озадачивает загадочными словами. Из Америки писал о каких-то там «прериях» и «резервациях», сейчас «вексель» откуда-то взялся… А мама вроде бы притихла, перестала плакать, что-то говорит, но так тихо, что я уже ничего не могу расслышать.
Потянулись бесконечные ночные часы. Пропели петухи. Сначала соседский, потом наш в курятнике, а потом пошли горланить по всему селу. За перегородкой все еще не спали. У меня не выходила из головы мама. Она, бедняжка, за всех нас намучилась и наплакалась в эту темную летнюю ночь. Потом сквозь сон я опять услышал отцов голос. Он говорил про какой-то мост, будто они давно когда-то поднимались на нем до самого неба. Новая отцова загадка. Что за мост? Как может тяжелый деревянный мост подняться над Саном? То ли мне уже снилось? Я видел на мосту своих родителей. Они поднимались вместе с ним все выше и выше. Мама кричала мне из-за туч: «Смотри, Василь, я вот-вот до солнца достану!» — «То не солнце, мама, — крикнул я с земли, стоя на крутой горе, с которой зимой на санках спускался, — то не солнце, то вексель, мамуня!»
От собственного крика я и проснулся. На дворе уже был день. Я быстро оделся, вышел в горницу и увидел посреди хаты отца, в праздничном американском костюме, и склонившуюся над раскрытым сундуком маму. Она достала знакомый мне узелок с долларами и подала его отцу. У мамы было усталое лицо. Но она уже не плакала и, похоже, совсем спокойно проводила отца до двери.
Когда она вернулась, я не посмел спросить, кто такой «вексель», а про себя подумал: должно быть, кто-то пожадней Нафтулы, раз папа понес ему всю заработанную в Америке пачку долларов.
Но мама сама, заставив себя улыбнуться, сказала:
— Проспал ты все, хлопец. Нечего будет тебе записать в дневник.
Очутившись в полутемных сенях, Петро постучал в низенькую дверь и, услышав знакомый голос («Пожалуйста, заходите»), потянул за ручку, с трудом, согнувшись, просунулся в домишко.