Дерево в животе Гаури отрастило острые ветки. Люди уже вошли в зал, и там начался документальный фильм, как всегда, перед картиной. «Не пришел или опоздал», – подумала Гаури о Рави. Не знала Гаури, что у жены Рави в тот день начались родовые схватки и она сказала мужу:
– Послушай, я рожаю, и видят боги, не доживу до утра, можешь ты по такому случаю пропустить биоскоп или нет?
Гаури пошла в кинозал, ударяясь ногами о людей. Она уселась в позе лотоса, положила тяжелые колени на ручки кресла. Картину она не смотрела, а вертела высокой прической, поворачиваясь на входную дверь.
– Гаури джи, успокой свою голову, – сказали ей прямо в шею.
Тогда она присмирела, вздохнула и стала смотреть. Она уже пропустила начало, и ничего не понимала от меланхолии. К тому же бесстыдный парень на сиденье впереди положил голову на спинку своего кресла и смотрел на Гаури безотрывно. Она подтянула себя выше. Сзади сказали:
– Гаури джи, тебя мыши кусают? Дашь ты смотреть или нет? Внучка ты уважаемого человека или торговка с базара?
Бесстыдный парень не отводил глаз. В фильме кто-то любил школьного учителя, кто-то ехал на велосипеде на станцию. В свете проектора роились пыль и мусор. Парень продолжал смотреть в ее лицо, и фильм был ему безразличен. Гаури вспыхнула, в гневе пошла к выходу в мятом платье.
– Вот я скажу твоей бабушке, – ругали ее люди, которым она задевала ноги.
Муссон рухнул в Ямуну, на терракотовый двор мечети Джама Масджид, окрасил кровавым цветом стены Форта и ударил в Чандни Чоук. Платье в желтые розы прилипло к пышному телу Гаури, к крепким ее, медным ее ногам. Бог ударил по бедру цветком, и оттуда вышла Гаури. Боги и демоны пахтали океан и оттуда выпала Гаури, черная жемчужина. Покатилась, такая горячая, через дождь. Жертвенный огонь развели на алтаре, и из огня вышла Гаури с черными волосами, отливающими голубым, с черными глазами, большими, как лепестки, с выпуклыми ногтями, Гаури.
Полные ноги в сандалиях вступили в грязную воду, по которой поплыли ветки и навоз.
– Туми хоб, сундари[27], садись-ка в машину, простудишься. Садись, анганаа[28], или ты не видишь дождь?
Между пальцами Гаури лилась вода, руки ее замерзли. Она не знала таких слов, она никогда не ездила на машине. Брызги летели в разные стороны от блестящего луня на капоте.
– Или ты из золота сделана? Никто не увидит, что ты со мной, сундари, никто не узнает.
Гаури метнула глаза на луня, метнула глаза в одну, в другую сторону – дождь прогнал с улицы всех любопытных. Детишки со стариками жались под тряпичными навесами лавок и следили за небом. Она залезла в машину, тяжелая Гаури. Медовое ее тело источало аромат голубого лотоса и пар. В этом клубящемся мареве Гаури увидела, что новый человек темен, как уголь костра Драупади, как низкая ночь, как все ее детские друзья – нилайские черные волчата. Он темен, как мокрая земля, и лицо его трагично.
– Ты что, кутча бутча[29]? Ходишь в таком платье, с такими волосами? Осторожно, я влюбился в твои голые ноги!
В первый раз кто-то назвал ее недопеченным хлебом. Так звали и ее школьную подружку Александру, и других детей любви или похоти ангрезов. Эти дети уехали вслед за отцами, а те, кто остался, были изгоями культуры, напоминанием об ушедшей эпохе. Говорили о них с насмешкой: недожаренные полукровки.
– А ты что, бонг[30]? – сказала Гаури в его лицо, залитое скорбями мира.
– Да, я родился в Калькутте, сундари, но давно уже дилливала[31].
– А манеры, будто только из деревни, – сказала Гаури, и санталовый пар сделал стекла в машине туманными.
– Вижу, ты уже любишь меня, сундари, – сказал новый человек, – а я люблю тебя уже сорок минут. С тех пор как увидел твои ноги у кассы в «Минерву». Мне едва хватило билета. Сегодня, как стемнеет, ты выйдешь в окно, и я покажу тебе ночь. Я расскажу тебе город.
– Пена в кофейной чашке легла в форме луны! Жених выбрал тебя, сестрица, – бросилась к мокрой Гаури белоснежная Даниика, вся в облаке жемчужных одежд. – Они завтра придут поговорить, назначат помолвку. Ты почему не рада, сестрица?
И, не дожидаясь ответа, который был ей нужен, как беззубый гребень, полетела она по узкой лестнице в фотографическую каморку Тарика. Она смеялась, пальцы ее тонули в кудрявых волосах кузена. И он прижимал ее так близко, что, если бы увидели отцы – не избежать скандала. Горестно и страшно светила на них красная лампа.
Муссон бушевал, и ночь была пурпурной. Фонарь потух, по доскам галереи долбили капли. Мамаджи приказала всем лечь спать рано:
– Темно, нечего бродить по дому, еще упадете.
Все улеглись в спальнях и слушали, как лепнина на фасаде пропитывается водой и разбухает. Мы же с Белой Лилией сидели на галерее, распахнув рты навстречу грозе.
Пападжи наблюдал из кресла, как темнота брызжет за окном. Ничего не было в этой темноте, кроме серебристого луня, который выдвинулся из-за угла.