Я заставил себя посмотреть в лица зрителей… Bay. Кажется… да, точно. Это и есть трагический катарсис. Глухонемая сцена. Благообразные старики со шрамами на лицах, какие-то гордые леди в расшитых, пылающих золотом одеяниях — они все… плачут? Ио… Не переборщил ли я часом?
Впрочем, отступать некуда.
— «Тоска разлилася по русской земли», — продолжал я, откладывая гудок: тишина ревела громче, чем струны. — «Тогда Ирочкин папаша изрони злато слово, с слезами смешано, и рече: о милая доченька! Рано еста начала в городской парк ходити, себе приключений искати! Се ли сотворила моей сребяной седине?»
Я набрался наглости и глянул на Катому. Есть! Казак на крючке. Он даже перестал стругать свою ложку… Бедняжка… кажется, крутой босс случайно порезал пальчик.
— «Посадник Катома рано плачет во Властове на забрале, аркучи: „О ветре-ветрило! Какого хрена, господине, вот уже 15 лет гуляешь ты в голове моей любимой дочки? Мало ли ти бяшет под юбкой у нее веяти? Чему, господине, мое веселие по ковылю развея?“» — Я возвысил голос, ибо мне понравилось, как твердо звучит он под сводами белокаменных палат. — «Вступила обида девою на землю Русскую, всплескала лебедиными крылы и, плещучи, прогнала жирные времена из города Властова. Короче, начался кризис. Тяжко телу без головы, тяжко экономике без ГКО — ах, нелегко и посаднику Катоме без любимой доченьки…»
Да, Катома мощно порезал ладонь. Кровавые капли весело посыпались в деревянное узорочье половиц. Тишина держалась восемь минут — дольше, чем после мировой премьеры «Титаника». Бедные зрители… кажется, я не рассчитал силу удара по башне. Средневековая психика не готова к таким потрясениям.
…В тишину залы ворвалось визгливое чириканье птах за окнами, ровный шум бульваров и площадей вкруг посадникова дворца.
— Угу… Веселая у тебя песня, козляр, — сказал Катома в начале девятой минуты. Кажется, он был единственным, кто так и не проронил слезы.
Бух! Бу-бух! Покатилась по полу недоструганая ложка. И сразу — ой! ах! трах-тарарах! — засуетились слуги, забегали с чистыми тряпицами, перевязывая порез на посадниковой руке, поднося заплаканным дамам минеральной воды.
— Be… веселая песня, скоморох, — повторил посадник, вытирая блестящий лоб перевязанной ладонью. — И ведь нова песня, ничего не скажешь… Одно жаль — не окончена. Угу. Дальше-то что?
Вот тут я отыгрался за все. За все свои страдания и унижения. Наморщил лоб, поднял брови, сделал жалостные глаза и переспросил, выставляя чуткое ухо:
— А? Чего-чего? Н-не слышу, барин… Ась?
Заставил крутого мена дважды повторить просьбу:
— Расскажи, что дальше поется в твоей песне. Угу… Пожалуй нас, почтенный скомрах.
Я поднялся на ноги, отряхнул пончо. Отшвырнул босой ногой идиотский музыкальный инструмент. Не спеша зевнул, цыкнул зубом и жестко произнес:
— А вот продолжение сказки — это уже эксклюзив, дружище. Это будет не шоу, а конфиденциальная деловая беседа. Гони прочь твоих балбесов бородатых, и бабищ тоже. А моих помощничков будь так добр с черного двора пригласить — сюда, в палаты. Да-да: восемь человек и девять сундуков с аппаратурой. Будем говорить о главном, угу?
Наблюдая, как блестящая придворная толпа в немом шоке покидает зал, я улыбался — широко и звездно.
Вот я и думаю: хорошо смешит тот, кто улыбается последним. Еще кусок мудрости хотите? Велик тот шут, что смешон только самому себе. Это не мораль басни. Это закон джокера, потомки.