Они поцеловались, и опять – сердечный трепет, еще более острый, отдающий болью в затылке. С этой застывшей болью он спустился вниз проводить ее. Было воскресное тихое утро. Дом спал. Спали жильцы, спали соседи, спали свидетели.
Говорят, чужая душа – потемки. Не в меньшей степени можно сказать: чужая семья – потемки. Лишь карманные фонарики жильцов-соседей-свидетелей иногда проникают в кромешную тьму чужой семейной жизни, но выхватывают при этом случайные детали. Да и судьи кто? В их ли интересах раскрытие общей тайны, отличающейся в каждом случае лишь деталями? Наружу детали, напоказ их. В фельетоны, в морально-душещипательные телепередачи, в гражданские суды. И пусть под защитой лжесвидетелей хранит тайну то, что не сказано о вечной борьбе мужчины и женщины. То, что не сказано, – это основа всякой настоящей поэзии, в том числе черной поэзии Бездны.
Обычное московское такси, вызванное по телефону, уже ждало внизу. Ночная прохлада не успела остудить воздух, и стены дома были теплыми. Человек еще раз поцеловал бывшую жену, но не в губы, как прощаются взрослые, а в щеку, по-детски. Она села, и такси поехало по дуге, огибая дом. На повороте, перед тем как такси скрылось за углом, бывшая жена открыла дверцу и крикнула что-то, чего он не расслышал или не понял, но мелькнувшее лицо ее, казалось, хотело что-то сообщить ему или о чем-то предупредить, вопреки первоначальному замыслу. Еще мгновение, и лицо ее погасло для него навсегда. Минут двадцать ее будет видеть таксист, потом – случайные люди, потом – черноусый ее нынешний молодой муж. Однако никому из них она не скажет то, что предназначалось ему в последний момент.
Он постоял среди опустевшего двора, затем поднялся на лифте, вошел в квартиру и сел перед кухонным столиком. Не допитый ею чай еще хранил тепло, над ним еще поднимался пар, и муха наслаждалась каплей сладкого чая, которую бывшая жена уронила с чайной ложечки. Это были последние физические деяния бывшей жены в его жизни. Ее уже не было и никогда не будет, а ее деяния еще можно было созерцать. Она увезла с собой восемь лет его жизни, а оставила, как точку, как итог, эту крошечную чайную лужицу и муху, которую она поила. Человек взял в ладони стакан, из которого она пила. Он был едва теплым, уже остывал. Человек прижал стакан к сердцу и заплакал. Он понимал, что выглядит смешно и плачет нелепо. Сквозь слезы он называл себя глупцом, напоминал себе, что восемь погибших лет были постыдны и, только обладая трусливой совестью, можно было так жить, как он жил, и бездумно отдавать то, что следовало беречь для дел полезных. Отдавать этой темной голове, обладающей тем не менее способностью обращать любые факты в свою пользу способом, которым еще в древности пользовались шаманы, – однообразным, но разной тональности звуком голоса. Подумав так, он услыхал звук своего голоса, не понравившийся ему, визгливый и, очевидно, напугавший муху. Оторвавшись от лакомой капли, муха начала кружить в кухонной духоте. Человек следил за ней, утирая слезы. «Я слышал или где-то читал, – думал он, – что домашняя наша муха существует в неизменном виде уже миллионы лет. Это совершенное искусство. Это не клоп, не вошь, не блоха, которые питаются нашей кровью. Нет, она подбирает крохи нашей пищи и если сыта, то проявляет брезгливость и никогда не садится на нечистоты. Как мы несправедливы к этому крылатому домашнему другу, без которого слишком стерильно и неуютно наше жилище».
Вот какой оборот приняли мысли Человека, физически ощутившего только что свою смерть, ибо мы никогда не умираем мгновенно, если смерть не катастрофична, не насильственна, а всегда умираем по частям, по периодам. И, идя за гробом со своими восемью покойными годами, он отдавал должное любому живому существу, оказавшемуся рядом и участвовавшему в похоронах.
«Мир праху твоему. Вечная память», – пропел он, дурачась, поскольку среди тоски вдруг возникло желание подурачиться – желание, тоску отнюдь не уменьшающее, но придающее ей более личный и конкретный смысл.
Где-то далеко, в самом центре Земли, кто-то тронул струны, и чудесная мелодия сопровождала плавный полет мухи. Потом чей-то голос сказал: «Утри слезы. Плач по умершему должен быть без слез».
«Я схожу с ума», – подумал Человек, сердце которого продолжала грызть и сосать тоска, уже в виде остромордого зверька, похожего на мохнатую ящерицу. Он слышал чавканье и причмокивание беззубого ротика, отрывающего живые куски не зубами, а мягкими челюстями, отчего становилось еще больней.
«Скорей на улицу, – подумал Человек, – надо позвонить Сане, пусть сведет меня с Аптовым».