Было известно, что их забрали ранним утром, как только эсэсовцы начали орудовать в оккупированном айнзацкомандой[83] местечке; их забрали и заперли вместе с другими в здании бани. Было известно, что грузовики подъехали на закате, а гудок поезда, направлявшегося в Белжец, донесся со станции с наступлением темноты. Вот и все, что мы знали.
Но образ Сабины и Доры, лежавших в коридоре юденрата под ворохом пустых мешков из-под муки, из которой пекли хлеб с закалом, оставался тайной десятки лет.
Лишь после войны, когда память о тех временах, вопреки обыкновению, не только не угасла, но разгорелась с новой силой (и в устной речи, и на бумаге), случайно встреченный человек — турист из Австралии родом из местечка — раскрыл этот образ. Лишь он один мог это сделать, ибо подобно им лежал под ворохом мешков в том коридоре, только в другом углу, куда не упал взгляд эсэсовца, справа от входа. А они лежали с левой стороны. Как безгранично должно было быть ее отчаяние, будто резкая вспышка слепой, безумной энергии… С каким, должно быть, трудом она продиралась к отверстию, пробитому в стене бани, у самой земли (небольшое, не каждый бы пролез), волоча за собой Дору — молчавшую? плакавшую? — судорожно держа ее за руку, ведь именно ее она хотела спасти, ее, не себя. Сомнений быть не может.
Австралиец родом из того местечка, уже седой и дряхлый, а тогда юный и ловкий, выбрался сквозь дыру в стене и добежал вслед за ними до юденрата. Пустой коридор, две горы мешков. Потом они лежали, каждый в своем углу, под этими мешками — невидимки. Вокруг слышались чьи-то шаги, раздавались чьи-то восклицания и крики…
Эсэсовец в сильном подпитии (его состояние выдавало громкое бессмысленное бормотание) влетел в коридор и в приступе пьяной злости пнул мешки. Получив удар ботинком — мать? дочь? — не смогла сдержать стон. Немец раскопал ворох, извлек обеих на свет — точнее, на тьму, день уже почти закончился, — и погнал обратно, туда, откуда они сбежали утром.
Я редко вспоминаю Сабину — но в последнее время все чаще.
След
Ślad
Пер. А. Векшина
Да, конечно, она узнала. Отчего бы ей не узнать? Это их последнее гетто. Снимок — копия любительской фотографии — нечеткий, расплывчатый. Много белого — снег. Снимок был сделан в феврале. Снег глубокий и рыхлый. На первом плане — следы человеческих ног, по краям — два ряда деревянных будок. И все. Да. Здесь они жили. Она узнает эти будки.
Отчего же не узнать? Это были ярмарочные ларьки, которые переделали в квартиры, ну, может, она не так выразилась, — их просто заколотили досками. Ларьков было больше дюжины, они стояли по обе стороны узкой, ведущей к площади улицы. В каждом ларьке жило по три-четыре семьи. Кое-как сколоченные доски не защищали от дождя и снега.
— Значит, это гетто… — говорит она еще раз, склоняясь над фотокарточкой. В голосе ее сквозит недоумение. — Ну да, — удивляется она. — Как они там тогда выдержали? Это так… так… ну, сложно сказать… Но тогда никто не удивлялся.
— Они сделали нас такими, что никто ничему не удивлялся, — говорит она вслух, словно только сейчас это поняла. Тот, кто фотографировал, стоял, должно быть, рядом с домом, в котором располагался юденрат. Это был не ларек, а одноэтажный дом. Спереди три окна, под крышей чердак. Она отстраняет фотографию рукой. — Не хочу вспоминать… Значит, под конец от гетто осталась одна улочка?
Ну да. Это была так называемая Мясная улочка. В ларьках когда-то были лавки мясников, поэтому это последнее гетто называли «гетто в мясном ряду». Сколько там было людей? Немного. Может, восемьдесят человек. Может, меньше.
Она снова берет снимок, подносит его к близоруким глазам, долго смотрит и говорит:
— Еще видны следы шагов. — И после паузы: — Очень странно.
Они шли здесь. От юденрата, вдоль Мясной улицы.
Она еще раз смотрит на следы, снег, ларьки. Интересно, кто это снимал? И когда?
Наверное, сразу после. Следы отчетливые, а уже в полдень, когда их расстреливали, шел снег. Людей нет — а их шаги остались. Очень странно.
— Их не сразу повели в поле. Сначала в гестапо — зачем, непонятно. Видно, таков был приказ. Они стояли там, во дворе, пока не привезли детей… — Она прерывается. — Не хочу вспоминать… — Но вдруг передумывает и просит, чтобы записали и увековечили то, что она скажет, потому что она хочет, чтобы остался след.
— Какие дети? Какой след?
След этих детей. А его может оставить только она, потому что только она осталась в живых. Поэтому она расскажет о детях, которых спрятали на чердаке в юденрате, что было строго запрещено, за что грозила смертная казнь, поскольку в то время ни один ребенок уже не имел права жить. Их было восемь, самому старшему лет семь, хотя неизвестно, как было на самом деле, потому что они, когда их привезли, походили вовсе не на детей, а на… ах!..
Первые слезы, мгновенно сдержанные.
Послышался стук колес, и во двор въехала телега, а на телеге дети. Они сидели на соломе, рядком. Выглядели как маленькие серые мышки. Их привез один эсэсовец, и этот эсэсовец соскочил с телеги и очень мягко сказал детям: