– Сара, я хочу с тобой кое-чем поделиться. Думаю, это тебе поможет. Молодые люди, как ты, чувствуют боль
Вопреки себе Сара слушает.
– Хотите сказать, – наконец выдавливает она, – в будущем, когда я стану старше, будет не так больно?
– Да, именно. Но, Сара, я говорю и еще кое-что. Не отворачивайся от боли. Когда ты вырастешь, ты будешь черствее, да. Это и благословение, и проклятье.
Миз Розо не просит, чтобы Сара открыла дверь, и одно это открывает Сару. Они ждут – она не знает сколько, – каждая на своей стороне.
– Спасибо, – шепчет она наконец.
– Можешь не торопиться, – говорит миз Розо, уходя.
С самого начала очевидно, кто – бродвейские штучки, а кто – нет. Те, кто действительно умеет петь, может поддать «шик-блеск»[3], живет ради «единственного ощущения»[4], по большей части привлекли внимание уже в первый день учебы. В дождливые дни такие собираются на обеденный перерыв вокруг пианино в Черном Ящике и поют «Фантастикс». Они приходят в толстовках с «Кошками», купленных на каникулах в Нью-Йорке. Кое-кто, как третьекурсник Чад, – завидно серьезный музыкант и может не только спеть Сондхайма, но и сыграть с листа. Кое-кто, как Эрин О’Лири, не просто поет, но и танцует не хуже Джинджер Роджерс, словно уже свой первый шаг сделал в чечеточных туфлях.
Раньше неспособность Сары стать Эрин О’Лири была поводом для гордости, пусть и шатким. Теперь она злится на свои грубые тяжелые волосы – противоположность одуванчиковому шелку Эрин, на свои широкие бедра – противоположность аккуратным бедрам Эрин, на свои большие неумелые ноги в грязных нетанцевальных балетках – противоположность миниатюрным ножкам Эрин, мелькавшим в балетных па. Сара злится на свой голос: какое-то дрожащее карканье – противоположность «птичьим переливам» Эрин. Так исторически сложилось, что школьники с Театрального, вроде Сары (и Дэвида), которые не умеют петь или танцевать, уединяются с Утой Хаген, Беккетом и Шекспиром. Напоминают себе, что они серьезные артисты театра, что Бродвей – это фарс от начала до конца. И конечно, держат это при себе – из уважения к мистеру Кингсли и неподдельного преклонения перед его музыкальным талантом. Их никогда не смущает собственное высокомерие – по крайней мере, не смущало Сару. Но теперь снова прослушивания, и они вспоминают – кто-то болезненней других, – как их восторгают большие мюзиклы. Дэвид обожает «Иисус Христос – суперзвезда», знает все слова, в одиночестве подпевает альбому, не попадая в ноты. У Сары такие же тайные отношения с «Эвитой». Они серьезные актеры, но насколько было бы лучше, если бы
Но такого тайного таланта у них нет. Они лишний раз напоминают себе – хоть и не между собой, ведь Дэвид и Сара не разговаривают, не представляют, кто из них где сидит в зале, на таком большом расстоянии друг от друга, что видно только темную голову, склонившуюся над книгой, голову далекую, безразличную, ненавистную и совершенно забытую (да и незамеченную), – как нелепы эти «Парни и куколки», как они рады, что не участвуют в пробах, насколько сильнее их увлекают «Конец игры» (Дэвида) или первая сцена «Короля Лира», дальше которой пробраться так и не получилось (Сару). Они не делятся между собой схожими чувствами – для них сходство не имеет значения. Но, конечно, смотрят пробы с душой в пятках, их чуть ли не мутит от опосредованных надежд.