– Давно пора выслушать Сару, – соглашается миссис Лейтнер. – Сара, тебе так плохо на нашей программе, как говорит твоя мать? Тебе тяжело?
– Нет, – говорит Сара.
– Ты считаешь, методы преподавания мистера Кингсли не подходят для детей твоего возраста?
– Нет.
– Естественно, она скажет «нет», – возражает мать Сары.
– А мы здесь разве не для этого? Не для того, чтобы убедиться в ее благополучии? Сара, тебя здесь нагружают? Ты испытываешь давление?
– Нет.
– Тебя сейчас что-нибудь беспокоит в школе?
– Нет, – говорит Сара, которая до сих пор не может дышать на три счета, есть, спать по ночам. – Вовсе нет.
– Ты высокая, – объявляет Дэвид, застав ее врасплох.
Их повторы, Сары и Дэвида, приобрели бесцельное, свинцовое ощущение международной дипломатии – огромнейшего числа людей, высочайшего уровня напряжения, длиннейшего списка условий, глубочайшей скрытой скуки, воплощенной в самых кратких и бессмысленных фразах. Самые фальшивые эмоции в самых реальных обстоятельствах, но только не теперь, когда у Дэвида внезапно меняется интонация. Игры кончились, говорит его голос. Забудь обо всем остальном. Смотри на меня. Я разговариваю с тобой.
– Ты высокая, – повторяет Дэвид.
Это все еще объективные повторы. Им двоим единственным в классе ни разу не дали дойти до субъективных. Даже Норберт справляется с субъективными. Но Сара и Дэвид слишком незрелые, слишком зациклились на своей личной драме за счет всей группы. Они не прорабатывают эмоции, а накапливают. Они застряли в колее. Они нарциссы. Мистер Кингсли озвучивает этот вердикт, когда они сидят на стульях, соприкасаясь коленями, словно Сары и Дэвида здесь нет, словно из-за незрелости, нарциссизма и зацикленности они вдобавок оглохли. Сара по-своему – да. Отвоевав право остаться в этой школе, в этом классе, на этом жестком пластиковом стуле, она смотрит – неподвижная, глухая, слепая – в недоступные агаты Дэвида, а он смотрит в ответ – никого нет дома, занавески задернуты. До сегодняшнего дня, когда он чуть придвигается.
– Ты
У Сары екает сердце. Ее рост – средний. Она ниже Дэвида. Если бы он ее обнял, ее щека легла бы ему на грудь.
– Я высокая, – осторожно говорит она, словно боясь превратно понять.
– Ты высокая, – подтверждает он.
Теперь с ними в классе больше никого нет. Остальные – мебель. Мистер Кингсли загородил их от зрителей, скрестив руки на груди и недовольно поджав тонкие губы. Даже он – мебель.
– Я
Телепатическое послание получено. Укромная улыбка: с этим никто не спорит. И все-таки…
– Ты высокая, – говорит Дэвид.
– Я высокая, – пробует Сара.
– Перерыв, – раздраженно бросает мистер Кингсли.
Тайные коды – не настоящие чувства. Сара и Дэвид не показывают искренность. Они будто никак не могут прекратить свои загадочные игры, а это не игра, народ, это
На улице март, жаркий конец весны в их южном городе. Дома окружены пожарами азалий. Сплошные липкие деревья. Дэвиду наконец шестнадцать, и мать с отчимом, как и обещали, купили ему машину. Дэвид отвозит Сару домой, и, хотя их поездка сдержанная и бессловесная, Сара чувствует себя в его новеньком салоне словно на крыле фантастического зверя. Зверь – одновременно и Дэвид, и несет его. Они чувствуют безнадежную радость, в которой никогда не признаются вслух. Так вот что могло бы у них быть. Полет через город, без надзора, их руки согревают узкую бездну, где между ними стоит на страже ручка коробки передач.
У калитки, помеченной меловым крестиком, Сара улыбается благодарно, Дэвид – прощально. Сара отворачивается, чтобы не видеть, как он уезжает. Дэвид отводит глаза от зеркал, чтобы не видеть, как она удаляется, уменьшается. Теперь их печаль – общий секрет, и, наверное, этого достаточно. Чтобы осмелиться на большее, им нужны пристальное внимание, угрозы, встроенные ограничения, впервые усвоенные у мистера Кингсли, но доступные везде, бесчисленные способы вести себя загадочно, с сомнительной искренностью, но все-таки всегда, знают они оба, с настоящими чувствами. Что бы между ними ни было, это настоящее. Тут мистер Кингсли ошибался.