- Вода. Вода. Водица, - бормотал мой бедный дед сухими губами не комиссара, но мальчика-слуги. Завороженно озирал лачугу, полную вязкого солнца.
Колдун бархатно рассмеялся и лукавым польским движением подтолкнул рослого гостя: "Все, мне некогда". И Шаргунов, околдованный, пошел вон.
С этой минуты Иван Иванович лишился дара речи и даже как бы одеревенел двигался, но не как живой, а как вырезанный из дерева. Целых два часа с половиной, запершись у себя в комнате, палил из пистолета во все стены, смертельно напугав жену. Вечером снова явился к Войцеховскому - там, на тухлом бесовском месте, смог говорить, но до чрезвычайности заикаясь.
- Слушай, ты! - сказал Шаргунов (нет смысла передавать в тексте его заикания). - Ты меня не донимай, а я ужо тебя как-нибудь да отмажу.
- Точно-точно? - спросил колдун.
Шаргунов кивнул. Он мог отмазать и в самом деле отмазал поляка.
В ту же ночь колдун собрал в шаргуновском доме шаргуновскую родню и заставил стар и млад дрыгаться, хором повторяя непонятные слова, расколдовывавшие Ивана. "Вроде русские, но как-то почти стихами и одно к другому приставленные, что чудо", - вспоминала бабушка.
(Недавно я зашел в развлекательное заведение "ТАНЦУЮТ ВСЕ". Туда ходят подростки, ночью никого не было, все подростки разъехались. Я прошествовал в зал танцев. "Луна - на-на-на-на!" - орал динамик, метался прожектор. Я забрался на круглый подиум. Заплясал! Как я плясал! Упоенно... Один на подиуме. "Луна - на-на-на-на!")
На рассвете дьявольский скач закончился.
- Шергунов, а Шергунов! - капризно обратился диджей, гибко гримасничая.
- Да? Что? - испуганно среагировал Иван, уже не заика.
- А давай дружить?
- Давай, - глухо согласился молодой коммунист, вслушиваясь в предрассветный лай собак и пение собачьих цепей.
Дружба не получилась. Через неделю началась великая война.
А я про свою дорогую бабушку Анну. Она, темная, класс образования, рассказывала прелестным образным слогом. Ясный окающий выговор журчал скользким льдом. Изъяснялась вольно: "И чё это я в рыбе больше всего люблю голову! Очи выем, мозг высосу..." Каждое слово округлялось под языком, как мокрый снежок в ребячьей рукавице: "Я смерть одну хочу! Заглянет она, а я ее, как с ложки, сразу сглотну". Я ей показал фото Гитлера. Она долго изучала усатенького Адольфа и вдруг принялась кромсать желтым ногтем. "Чего ты делаешь, бабушка!", а она приговаривала, отдирая жалкие лоскутки: "Гадина! Мужа мого убил..."
В 1997-м, девяностолетняя, навестила нас в Москве. Здесь - болезненное сочетание слов - СЛОМАЛА ШЕЙКУ БЕДРА. Я ее привязал к стулу белыми платками и свез вниз на лифте. Она перебирала желваками под дряблой кожей. Мы поехали на машине через рекламную столицу. Мелькали огни по деревенскому древнему лику. Приехали на дачу, и там бабушка прожила еще три года.
Я бывал наездами на даче. Первым делом заглядывал к родной старухе. Скуластая, с волчьими глазами.
А тридцатого декабря 2000-го я шлялся по темени с местными. Вернулся в дом, а Анна не спала.
- Тебя дожидаюсь, Серега! Сережка ты моя золотая...
Попросила вина, я поднес ей.
- У-ух! Больно сладко. На, допивай!
Я допил рюмашку.
- Ты, Серега, придвинь стулья к постели-то. Я ночью ничё не соображаю, разметаюсь вся...
Я придвинул, и над придвинутыми креслами мы обменялись рукопожатиями. Бабушка трясла мою руку, обхватив двумя, костистыми:
- До свидания! До свидания, товарищ дорогой!
А наутро, когда я стал ее будить и поднял, она забила рукой, как крылом. И глаза ее закатились, мычание сорвалось изо рта. Страшно стрекотала вверх рука.
Через двое суток она умерла. Веки прикрыты, я наклонился, в сером глазу отражался дневной свет. Поцеловал холодненькую щеку. Подержал бабушку за кисть, прозрачная кость, желтая дымка кожи.
Утром мы с соседом тащили гроб, ноги увязали в снегу. Мы тяжело дышали. Из ворот напротив насмешливо следили за нами ребятишки. Автобус дернулся - и тут, глядя на прокопченные фигуры крыш, думая о петухах, и курах, и козлах бородатых, я и всхлипнул. Ну а больше не слезинки. Автобус трясло, по полу ворочался лакированный гроб.
Что сказать про отпевание... Оно, как перезрелая слива, заполняет храм изнутри и давит. Пришел черед кладбища, где прощально открыли гроб. Гордая Анна Алексеевна. Сухая морозная поземка неслась, свечи горели, цветы благоухали. Гроб заколотили и опустили. Мерзло стучала земля. Какой высокий звук! Словно небесный гром...
А меня замучила тоска, читатель, припадки тоски. Черная-черная тоска. Черный инфернальный рот приник к левому соску и засасывает мое нелепо булькающее сердце. Я выглянул в окно. И такая тоска охватила сердце. И тут это со мной приключилось. Грубые комья в горле. Я пытался вздохнуть, вкус земли во рту, ноздри щекотал земляной запах. Кладбищенская глина... Я крутил головой у окна.
Хороши существа, не подозревающие о смерти. Прекрасны дети. Девочки с прыгалками. Девочки, взлетающие на качелях. Жрущие моченые яблоки девочки. Хорош мальчик Сережа, плюнувший. Некоему юмористу я в детстве... Он начал: "Какой красивый ма-альчик!" А я ему плюнул в бородато-смуглое лицо.