Ближе всего к костру сидел в тот вечер Старина Билл. Ясное дело, Билл был никакой не авторитет и цены не имел уже давно, просто, когда дело касалось того, куда бы пристроить свои старые кости, Билл отличался огромной ответственностью и сразу же приобретал свойство компактности. Теперь он стан площе, чем лист табака, только что заброшенный им себе в рот, и втиснулся между телегой и задницей Джека. Отрывая свои длинные, костлявые руки от огня, Билл изредка поглядывал на других сидящих у костра людей, как бы спрашивая у них, не возражают ли они его присутствию в их круге, но те не обращали на него внимания и уж тем более не возражали. Вы же не станете оставлять антиквариат под открытым небом? Тем более в такую ночь. Равно как и не станете с ним разговаривать, если только совсем не сбрендили. Билл сидел у костра, в сухости и тепле, как раз на правах старинной, антикварной мебели. Причем не изысканной мебели, которую можно пристроить за баснословные деньги у какого-нибудь ценителя прекрасного, но самой обыкновенной, только очень хрупкой и ветхой, которой только в лавке старьевщика и место, если не на свалке. Впрочем, пока его кости были в целости и сохранности, старика нисколько не задевало подобное отношение, его вообще уже ничего не задевало, он ничего не чувствовал.
Прямо напротив Билла, по ту сторону костра, сидел на тюке с вещами Лассо-Пит, он был одет с иголочки, носил на голове новенькую десятигалонную шляпу — замену его старой, ротанговой. У тюка пита лежало новенького банджо, у которого уже не хватало одной струны, видимо, не выдержавшей буйного нрава своего хозяина.
Свет, отброшенный языками пламени, блестел на его сапогах из змеиной кожи, а также на оставшихся трех струнах и металлическом ободке музыкального инструмента. Этот же свет придавал подпорченному в недавнем времени лицу ковбоя сходство с картинами одного знаменитого художника времен королевства Фэйр, — Эрнесто Серра, живописца и сюрреалиста, впервые скрестившего портрет с натюрмортом и маринистическим пейзажем.
Взбитые щеки Пита были при таком сравнении два манго, распухшие губы — два банана, ряды зубов, огромных и щербатых, словно выточенных из слоновьих бивней, зияли провалами, напоминающими открывшиеся пушечные порты. В каждую из этих дыр можно было выкатить бомбарду. Налившиеся сливами глазницы превратили его глаза из окон в бойницы. Нос был свернут набок, как кормило, когда капитан отдал приказ: — лево руля! Каштановые волосы разметались по его широкому лбу взорванным шрапнелью такелажем. Все говорило о том, что в недавнем времени этот фрегат пережил тяжелый бой с абордажем.
— Видели бы вы другого парня! — повторял Лассо-Пит на протяжении всего дня, когда его спрашивали, что же все-таки с ним случилось за время его отсутствия, на что он лишь загадочно отвечал, — вешером все узнаете! Всем было интересно, все ждали вечера и вот — вечер наступил, но Лассо-Пит не спешил поделиться со всеми подробностями своих приключений. Он лишь помешивал палкой хворост в костре и думал о чем-то своем, изредка улыбаясь собственным мыслям. На этот костер между тем ушли их последние запасы древесины для растопки, еще немного сухих веток лежало у ног Пита, к утру от них ничего не останется.
К треску и шорохам хвороста, ворочаемого Лассо-Питом, добавились другие звуки. Их издавал тот, из кого звук обычно не выжмешь даже под прессом давилки. Кавалерия постоянно ворочался в тщетных попытках устроиться поудобнее, а скрипела его новая одежда, которая была ему узковатой в кое-каких местах и, как следствие этого, немилосердно жала. Но стоило радоваться тому, что одежда вообще была хоть какая-нибудь. Обноски перешли к Кавалерии от бандита, убитого Кнутом в день Дела у Змеиного каньона. Того самого, застреленного им в живот на вершине первого утеса, которого Кнут поставил в пример всем остальным трусам, за исключением самого себя. Только плащ, пояс и шляпа остались у Кавалерии прежними и верный револьвер в кобуре. Плащ он сбросил до того, как сотворить безумие, шляпа слетела в миг, когда он оседлал лошадь Джека Решето, а пояс чудом уцелел во время погони, лишь немного стершись о скалистую местность, пока Беда волокла его за собой, кожа Кавалерии пострадала куда больше него.
Кнут сидел дальше всех от костра, скрывшись под тройственной тьмой: первая тьма, — это тьма ночи, вторая тьма, — тьма от его сомбреро, третья тьма, чернее всех прочих, была тьмой его неутоленной ненависти. Из-под шляпы, как две горящие хворостинки, пылали его зрачки, каждый с острие булавки. Глаза его неотрывно смотрели в грудь Кавалерии, но не способны были ему навредить, к огромному сожалению Кнута.
— Так что же все-таки случилось с тобой, дружище? — не выдержал, наконец, Мираж, нарушив безмолвие, обещавшее затянуться до утра. Лассо-Пит, казалось, только и ждал этого вопроса!
— А слуфилось со мной то, фто я помог своим братьям, стал шемпионом Стамптауна в полусреднем весе, выиграл в трех состязаниях из пяти на Брэйввильском родео, и нашел свою любовь!