Правда, случались смешные странности. Как-то раз видим — его пальто висит не на вешалке, как у всех, а зацепленное за петлю, прометанную в борте. На вопрос, почему так, Владимир Алексеевич, нимало не смутясь, ответствовал: «Петля прочнее».
Думаю, что это шло от его бобыльего положения: оборвется вешалка — надо пришивать самому; петля выдюжит дольше…
— Слушай, у меня же нет прислуги, чтоб чистить одежду. Будь любезен, не пачкай… — говорил он в другой раз моему догу Джери, легонько отводя от себя и гладя его. (Владимир Алексеевич любил животных, верно, не случайно было появление «Ликов звериных», анималистические темы постоянно, присутствовали и в старом, «Всемирном», и в «Уральском следопыте».)
Я не сказал — думаю, читатель уже догадался сам, — что знакомство наше скоро перешло в искреннюю дружбу. Владимир Алексеевич очень нуждался в друзьях, его не отпугнули некоторые черты моего характера (Чусовая!!!), несмотря на существенную разницу в возрасте, у нас нашлось много точек соприкосновения, общих интересов. Не стыжусь признаться, многого тогда я еще не понимал; дружба с Поповым шла мне на пользу.
Доходили слухи (их привез Зуев), что семейная жизнь нашего «шефа» не задалась; да и сам он, в сущности, не скрывал этого. Может быть, потому в какой-то мере и принял предложение перебраться на Урал и жил холостяцки, хотя в Москве оставались жена и двое ребятишек. Все мы, его друзья, знали, что он очень тосковал по детям. Раз он даже привез их на Урал, они жили на даче в Нижне-Исетске, но ничего путного из этого не получилось: один мальчик заболел, схватив дизентерию, вероятно из-за недосмотра, а сам Владимир Алексеевич как был, так и оставался одиноким. В одиночестве его я убедился, побывав в Москве. Он и там жил как холостяк, сам кипятил себе чайник и готовил обед, чинил одежду. Если кто-то придет к нему, никто не выйдет на звонок, не откроет дверь. Атмосфера полной отчужденности, даже враждебности. Все это было очень грустно, а мне, не слишком осведомленному в тонкостях человеческой психологии и житейских сложностях, просто непонятно и удивительно. И, может быть, потому Владимир Алексеевич дорожил каждым часом веселья, любил шутку, меткое слово, от души наслаждался, попадая в приятную культурную компанию. Ему просто было необходимо это.
Странно, но сейчас не могу припомнить, где он жил в Свердловске, если память не изменяет мне, я ни разу не бывал у него дома, может, его квартирные условия были не ахти как блестящи и он стеснялся приглашать к себе, возможно, мешало что-то другое, но факт таков: в Москве — был, здесь — нет. Он ко мне на улицу Куйбышева, 103, когда мы сблизились, приходил многократно и всегда желанным гостем. Я был тогда еще холост, жил с родителями; и вообще только начинал познавать жизнь, — отсюда и непонимание некоторых вещей (многое приходит с годами).
Ох, как ухохатывался он, узнав о забавной выходке своего любимца Анатолия Климова. Климов ездил в Москву, там прожился в пух и прах, не осталось даже на билет, чтоб добраться до дому. Тогда, познакомившись с какими-то почтовиками, он — парень бывалый и не привыкший теряться — уехал бесплатно в почтовом вагоне скорого поезда Москва — Владивосток.
— В почтовом вагоне! запломбированном! под печатью! А, каково? Ну, уморил! — Владимир Алексеевич утирал слезы, катившиеся из глаз. Смеяться он умел и любил.
Грустил, что годы бегут и можно не дожить до того благословенного дня, когда все изменится, минуют беды и невзгоды его любимого жанра. Все это временно, он твердо верил в это. Помню, как вздохнул, позавидовав Ассбергу, что тот еще силен и молод, берет от жизни все, а он, «Владим Ляксев»…
Сокрушался: никак не наладится контакт с директором издательства (потом тот стал директором рынка). Вздыхал: «Не понимает…» У самого у него все шло в каких-то добрых традициях демократов XIX века, видевших патриотизм в краеведении, поднимавших людей на изучение родного края.
И опять — взгрустнет, молча, как бы даже чуть виновато. В такие минуты, мне казалось, он всегда вспоминал о сыне от первого брака (люди, знавшие обоих, утверждали, что духовно они были близки); и, думается, в каждом молодом человеке искал черты того, ушедшего безвременно, столь жестоко покинувшего его. Своим стоицизмом он напоминал благородного Чингачгука, не пролившего ни единой слезы, не проронившего ни одной жалобы, когда его горячо обожаемый единственный сын Ункас навсегда ушел от него…
Наверное, потому и молодежь тянулась к нему. С душой нежной, как у женщины, он мог обогреть каждого; для каждого найдет доброе слово, был наставником и покровителем многих. Скольких начинающих он отцовски поддержал, ободрил на первых неуверенных шагах по незнакомой, скользкой и коварной стезе!..