К нашему приезду в сельсовете собрались сплошь старатели: кто в прошлом, кто в настоящем. В подавляющем большинстве люди в годах, бородачи. Уселись с достоинством вокруг стола, сдвинулись поплотнее и выжидающе умолкли, поглядывая на Павла Петровича: с какого-де краю беседу начинать?
Разговор начался с хризолитов[31]. Близ Полдневой находились когда-то хризолитовые прииски, едва ли не единственные на Урале. Один из старателей, возрастом старше других, принялся рассказывать:
— Кра́дче[32] добывали. Запрещали хризолит-то искать. А все равно робили. Ночью робили, а днем в горах скрывались. Лесники нагонят, кричат: «Вон они!» — и давай дуть! Изобьют до крови. Телеги, снасть изрубят. Почитай, все село пересидело в тюремке за хризолит.
— О «долгой груде» расскажи, — подсказывают сидящие.
— Что за «долгая груда»? — настораживается Павел Петрович.
Он сидит в центре живописной группы, — хоть пиши маслом коллективный портрет! Крепкие, здоровые, выдубленные на ветру лица; бороды с проседью, чисто черные, рыжие («черемные»); выгоревшие на солнце волосы, подстриженные по старинке в скобку; глаза хитроватые, по которым ничего не прочтешь, в глубине зрачков прячется народная сметка, практический ум; руки у всех заскорузлые, узловатые, точно корни столетних деревьев, в поры кожи въелась не смываемая ничем чернота.
Павел Петрович среди них — как председатель этого необычайного собрания. Знакомая книжечка-блокнот выложена на стол и раскрыта на чистой странице. Рядом карандаш.
— «Долгая груда», — объясняет рассказчик, — это тридцать четыре человека решили друг за друга держаться, робить вместе, открыто, никого не бояться, — артелью. А нарядчики — с ружьями. Сила! Стреляли, одного ранили. Народ разбежался. Нарядчиков много, человек восемнадцать. Ну, цельная война у нас с ними получилась. Народ тоже стал постреливать ночами в избу, где нарядчики жили… Они тут же и жили. Загораживались они железными листами. Ну, простреливали. Этим и выжили их.
Он умолкает, ожидая, когда карандаш перестанет двигаться по бумаге, глядя на записывающего строго, понимающе.
— Что за нарядчики?
— От Хомутова. Государство ему место сдавало, а он платил ничтожно, и никто ему сдавать добытое не хотел. Ну, нарядчиков и держал. Чтоб, значит, кто не сдает, на его земле не робил.
— Кому же сдавали?
— Известно, частные скупщики во много раз больше платили.
— А сколько все-таки?
— С голубиное яйцо рублей по двести шло.
— А как на сорта делились?
— Четыре сорта было. Хризолит первый сорт — крупный, чистый, зеленый. Второй сорт — мельче. Третий — зеленый, с трещинами. Четвертый — желтый.
— А сейчас, считаете, можно работать? Есть еще хризолиты-то, не все выбрали?
— Можно, можно работать. И зиму, и лето, — зашумели, заволновались вокруг, кивая согласно головами.
— Ну, зиму, правда, нельзя, — поправил основной рассказчик. — А можно работать, можно.
Народу в сельсовете все прибывает. Около дверей столпилась молодежь. Пришли две молоденькие учительницы местной школы и, вытягиваясь через плечи других, стараются рассмотреть Бажова.
Стемнело. Посредине стола поставили лампу-молнию. Неловкость, какая обычно бывает при встрече между незнакомыми людьми, незаметно прошла. Старики поддакивали один другому, вставляя свои замечания, поправляли, если кто-нибудь говорил не так.
Павел Петрович сидел, облокотившись на стул и опустив взгляд на раскрытый блокнот, лишь время от времени — когда задавал очередной вопрос — вскидывал глаза на собеседника. Со стороны могло показаться, что он слушает плохо и не то погружен в свои мысли, не то дремлет. Но стоило замолчать очередному рассказчику, как немедленно следовал новый вопрос:
— На Иткуле теперь работают?
Или:
— А на Омутнинке как?
И сейчас же вставлял сам:
— Ну, это один пропой был, а не работа.
Из реплик чувствовалось, как хорошо знает Павел Петрович тему беседы, здешние места. И это еще более оживляло разговор.
— Помногу намывали?
— Всяко было. Иной раз на лапти только и заработаешь. Ну, фартнет, так сразу на сапоги с набором.
— Пили, поди?
— Не без этого. Известно, в старо-то время все богатство промеж пальцев шло. Найдет старатель золотину, полные ведра дружо́к[33] вина принесет и поставит посередь майдану. Пей, кто хошь! Дескать, на мою жизнь хватит. Ну, и пропьет все. А потом, почитай, нагишом снова мыть идет.
— Тоскливо было подолгу в лесу жить?
— А это кому как. Есть у нас одно место, низменное такое. В лесу. Ничего место, сырое маленько только, — логотинка, словом. Сдавна Веселым логом зовут…
— Веселым? Это — почему?
Полуопущенные веки поднялись, за ними блеснул огонек любопытства и пытливости, карандаш в маленькой, по-женски округлой руке настороженно замер, готовый неторопливо вновь двигаться по бумаге.