Мартин Крюгер мало что знал обо всех этих событиях и ощущал их воздействие лишь косвенно.
Сейчас, ранним летом, к нему вернулась какая-то часть утраченного им блеска. В те дни трудно было устоять перед его обаянием. Его страстная любовь к жизни не была отталкивающей, его тоска не была жалкой, уверенность, что он добьется своего, окрыляла его. Он проявлял живейший интерес ко всему, что происходило вокруг. Был любезен, остроумен, умел искренне, от души смеяться. Его примиренность с судьбой передавалась другим, поднимала их настроение. От этого человека в серо-коричневой одежде исходило какое-то сияние, и это чувствовали все: врач, надзиратели и даже «небесно-голубые», срок заключения которых был так же бесконечен, как голубое небо, — приговоренные к пожизненному заключению.
Правда, ночь этот блеск гасила. Ночи начинались с того, что вечером, еще засветло, нужно было сложить одежду у дверей камеры. Заключенному оставалось лишь лежать на койке в одной короткой рубахе, едва прикрывавшей стыд. Долгая тюремная ночь длилась двенадцать часов. Если за день ты почти не двигался, проспать подряд двенадцать часов просто немыслимо. Самым приятным было время до полуночи: нет-нет да донесутся еле слышные звуки из поселка Одельсберг: людские голоса, собачий лай, далекий шум граммофона или радио, треск автомашины. А затем — лишь слабый шум, производимый надзирателем — монотонная одноголосая пьеса. По звукам угадываешь, что происходит там, за дверью: вот надзиратель сел на скамью, вот он раскуривает трубку, вот потянулась и зевнула собака. Сейчас она уснет. Она натаскана на человека, хорошая собака, только немного старовата. Ага, вот уже собака посапывает носом. Теперь наступает полная тишина. Зимой узник ждет не дождется лета, чтобы раньше светало, чтобы какое-нибудь насекомое с жужжанием ткнулось в стекло. Летом ждет не дождется зимы, чтобы можно было прислушиваться к гудению в трубах парового отопления.
Когда наступает полная тишина, узника начинают терзать мысли о том, что от созданного им, от успеха, выпавшего на его долю, от женщин, которыми он обладал, не осталось ничего, кроме клочка исписанной либо отпечатанной на машинке бумаги. Какими изумительными вещами он владел. Его мучает раскаянье, что он так мало их ценил, пока владел ими. Когда он, Мартин Крюгер, выйдет на свободу, он сумеет насладиться ими куда лучше, чем прежде. Стоять перед картиной, смаковать ее, знать, что это неповторимое ощущение ты можешь передать другим. Расхаживать по красиво обставленному кабинету, диктовать аппетитной, сообразительной секретарше, которая радуется каждой твоей удавшейся фразе. Путешествовать, наслаждаться эффектом, который производит твое имя, ибо теперь ты не только крупный искусствовед, но и мученик, пострадавший за свои эстетические убеждения. Сидеть в красивом зале, вкусно есть, пить изысканные вина. Спать в удобной кровати с хорошо сложенной, благоухающей женщиной. Он изнемогал от страстного желания владеть всеми этими благами, рисовал их в своем воображении. Обливался потом, тяжело дышал.
В эти послеполуночные часы, когда наступает полная тишина, терзания плоти становятся просто нестерпимыми. В этом здании все страдают от неутоленного вожделения. Чтобы ослабить чувственные желания, в пищу добавляют соду. Это отнимает у еды всякий вкус, но не помогает. Во всех камерах происходит одно и то же. Каждая вторая выстукиваемая через стенку весть — об этом. Стараясь хоть как-то избавиться от мук плоти, заключенные додумываются до всяких дикостей. Из носовых платков, из клочков одежды делают кукол, жалкие подобия женщин. Любой орнамент, даже буквы превращаются в чувственный образ. Безмолвными, бессонными ночами заключенный силой воображения создает себе женщин. По письмам, которые он получал от женщин, Крюгер мысленно представлял себе их тела. Все, что относилось к половому влечению, причудливо разрасталось, искажалось судорожным, страстным вожделением. По ночам перед Мартином Крюгером в бешеной пляске проносились все наслаждения его прежних ночей. Однако вода, выпитая годы назад, сегодняшней жажды не утоляет.
Наконец-то светает. Теперь осталось только четыре, три, два часа до побудки. Ага, вот и пронзительный звонок, начинается день, теперь все будет хорошо. Быстро, один за другим с оглушительным грохотом отскакивают стальные засовы камер, долго еще отдаваясь эхом в пустых, каменных переходах. Первое время этот внезапный, противный переход от мертвой тишины ночи к грохоту дня действовал ему на нервы. Теперь он радуется наступлению нового дня. Больше того, он почти рад, что еще некоторое время будет лишен прежних радостей. Тем большее блаженство испытает он, оказавшись на свободе.