Когда он пришел, Пфистерер сидел в глубоком покойном кресле; несмотря на жару, ноги больного были укутаны одеялом из верблюжьей шерсти, рыжеватая с проседью борода и густые кудрявые волосы покрылись каким-то пепельным налетом. Доктор Маттеи силился изобразить на своем злом, бульдожьем лице участие, смягчить грубый голос. Пухленькая, заботливая г-жа Пфистерер то выходила из комнаты, то снова входила, не закрывая рта, болтала, от всех ждала сочувствия и ободрения. Пфистерер бунтовал против этой удушливой больничной обстановки. Он не очень-то верил врачам. Даже когда многоопытный мюнхенский терапевт, умный и суровый доктор Мориц Бернайс, без всяких околичностей объяснил всю серьезность его болезни, Пфистерер отмахнулся от слов врача. Нет, его уложили в постель отнюдь не физиологические неполадки. Истинная причина — Пфистереру трудно было формулировать свое ощущение, но оно не покидало его, владело им, особенно по ночам, когда в одиночестве он все думал, думал и размышлял, — истинная причина крылась в невыносимом сознании, что он дожил до пятидесяти лет слепцом, что на его родине властвует несправедливость, да и вообще мир не такое уютное местечко, каким он рисовал его и самому себе, и своим читателям.
Так что если Маттеи напускал на себя участливую мягкость, Пфистерер проявлял агрессивность, несвойственную ему, когда он был здоров. Он не желает, чтобы ему в нос все время шибало больницей, кричал он надтреснутым голосом. Не собирается жить под колпаком. Сегодня он все утро писал и диктовал. Работал над воспоминаниями — он назвал их «Солнечная орбита одной жизни». Пфистерер не собирался разводить сантименты по поводу смерти. Смерть и рождение неразрывно связаны, и среди множества реальностей бытия смерть отнюдь не самая примечательная. Тут он принялся рассказывать потешные истории о том, как умирают баварские крестьяне, — он или был очевидцем этих смертей, или знал о них понаслышке. Например, был у него знакомый крестьянин, который, начав чихать, потом никак не мог остановиться. Особенность малоприятная, но его домашние притерпелись к ней. Стоило папаше расчихаться, как все восемь отпрысков начинали считать, сколько раз он чихнет: сорок два, сорок четыре или сорок пять. Пфистерер присутствовал при кончине этого крестьянина. На смертном одре старика снова одолел чих. У кровати умирающего стояли все домочадцы и, по обычаю, считали, а так как в этот день старик превзошел самого себя, они начали гоготать. Еще бы! Пфистерер тоже не удержался от смеха. Чихнув восемьдесят второй раз, крестьянин под громовой хохот отдал богу душу.
Больной разговаривал так бодро, что и доктор Маттеи перестал деликатничать, сбросил маску тошнотворно торжественной мягкости. По давней своей привычке, приятели начали осыпать друг друга отборной бранью. Доктор Маттеи заявил, что «Солнечная орбита одной жизни» наверняка окажется такой же вонючей дрянью, как и все прочие Пфистереровы засахаренные испражнения. А может, особенно солнечным Пфистереру кажется то обстоятельство, что не сегодня завтра он сыграет в ящик, так и не выцарапав Крюгера из тюрьмы и ни разу не переспав с Иоганной Крайн? Больной ответил в не менее крепких выражениях, и добродушная г-жа Пфистерер, только что снова вошедшая в комнату, воспряла духом и преисполнилась надежды на полное выздоровление мужа. Но как только за доктором Маттеи закрылась дверь, Пфистерер опять ушел в себя, и лицо у него стало таким изможденным, что трудно было поверить, будто его жизнь катится по солнечной орбите.
А доктор Маттеи, выйдя от собрата по перу, почувствовал себя на редкость освеженным. Полезно лишний раз отхаркнуть мокроту, облегчить душу хорошей порцией брани. Но кто это идет там, по противоположному тротуару? Ну конечно, Инсарова — у кого еще такая тоненькая, юркая фигурка! Он торопливо перешел на другую сторону и, привлекая внимание прохожих, неуклюже бросился ей вдогонку. Как всегда, она приветствовала его залпом колких острот, от которых он совсем растерялся. Инсарова торопилась, ей надо было поспеть на репетицию, а до этого она еще хотела навестить министра Кленка — он, по слухам, не в шутку расхворался. Пока Маттеи решал вопрос, стоит ли ее проводить, она распростилась и ушла. У Маттеи в глазах позеленело от злости на стервеца Кленка. Какой позор — министр юстиции спутался с какой-то танцоркой, к тому же наверняка большевичкой, и открыто, среди бела дня, принимает у себя любовницу! Пора Кленка за ушко да на солнышко! Нет, этот человек сидит не на месте. Уж слишком он стал мягкотел. Он идет на поводу у имперского правительства, погоня за удовольствиями превратила его в настоящий студень.
Кленка пора убрать.
Надо будет поговорить об этом с Бихлером, с приятелями — членами «Мужского клуба». В следующем же номере его, Маттеи, журнала Кленк прочтет о себе такие стихи, что у него глаза на лоб полезут.