Убедившись в ложности былых представлений о Сталине, я все же верил в праведность Ленина и самым надежным средством научного познания истории считал тот критический метод, который разрабатывали Маркс, Энгельс и «настоящие», не догматические марксисты: Плеханов, Эдуард Бернштейн, Роза Люксембург, Дьёрдь Лукач, а позднее — Милован Джилас, Эрнест Фишер, Роберт Хавеман, Роже Гароди.
Однако я уже начал понимать, что необходимо решительно пересмотреть и самые основы моих взглядов на мир и на человека, на законы истории, на соотношение бытия и сознания, политики и нравственности.
1956 год в Польше и Венгрии; неудержимый упадок нашего сельского хозяйства; расправы с забастовщиками в Новочеркасске и Джезказгане; конец «оттепели» — эпохи «позднего реабилитанса», возрождение сталинских приемов идеологической борьбы: аресты, судебные расправы, произвол цензуры; «культурная» революция в Китае, бунты молодежи в США и во Франции, трагическая судьба чехословацкой «весны социализма с человеческим лицом», задавленной нашими танками, «социалистические культы» разнокалиберных кумиров — Мао, Ким Ир Сена, Фиделя Кастро, Энвера Ходжи и др. — все это доказывало, что прогнозы Маркса и Энгельса были утопичны, методы их анализов применимы лишь к некоторым проблемам западноевропейской истории, а принципы их материалистической диалектики, видимо, не случайно привели от их туманных теорий к бесчеловечной практике Ленина-Троцкого и к вовсе беспринципному тоталитаризму Сталина, губившему миллионы людей, целые народы. (Так уже бывало в истории. Иные слова евангелистов, слова и деяния апостолов вели от благодатной человечности Нового Завета к изуверствам крестоносцев, инквизиторов, к жестокому фанатизму иконоборцев, флагеллантов, самосожженцев…)
Освобождаясь от шор партийности, от жестко двухмерных критериев «свое или чужое, третьего не дано», — я избавлялся от страха перед идеологическими табу, от недоверия к идеализму и либерализму, к понятиям свободы личности и терпимости.
И старался преодолеть неумение слушать возражающих, неумение взглянуть с иной, не своей точки зрения, — ту глухоту и слепоту, которые раньше полагал идейной принципиальностью.
Одним из первых мощных впечатлений — открытий — на свободе стала для меня поэма Твардовского «Теркин на том свете».
О договоре Фауста с Мефистофелем по-новому напомнили стихи Набокова (Сирина):
Кающимся блудным сыном вернулся я к Льву Толстому, Короленко, Шиллеру, Герцену. Совсем по-иному, чем раньше, открылись мне и они — любимые с детства, — и те беспредельные миры Евангелия, Пушкина, Гете, Достоевского, которые в молодости я воспринимал плоско, обедненно. «Наивысшим счастьем детей земли да будет всегда личность» (Гете).
Впервые читал я Бердяева, Тейяр де Шардена, С. Франка, Вернадского, Камю, Сартра, Швейцера, Мартина Лютера Кинга, Ардри…
Открытия потрясали. Вероятно, подобную радость испытывали ученики Галилея, вырываясь из тесной, наглухо замкнутой Птолемеевой вселенной.
Радость преобладала вопреки многим горьким чувствам — угрызениям совести и приступам стыда… Мир вокруг и внутри меня становился просторней, добрее. Хотя все явственней проступали и такие вопросы, на которые я не находил и уже не надеялся найти ответы, такие узлы противоречий — социальных, племенных, религиозных, идеологических, которые трагически долговечны и, во всяком случае на моем веку, нераспутываемы, неразрубимы.
Когда-то я думал, что если утрачу веру в социализм, то немедленно убью себя. А сейчас я продолжаю упрямо «выдавливать по капле из себя раба» (Чехов). Выдавливаю из разума и души рабскую зависимость и от той утраченной веры, и ото всех идеологий, которыми переболел, и от всех МЫ, с которыми навсегда неразрывно связан: МЫ — советские, МЫ — русские, МЫ интеллигенты, МЫ — евреи, МЫ — бывшие фронтовики, МЫ — бывшие зеки, МЫ — бывшие коммунисты, МЫ — инакомыслящие, МЫ — родители, деды, старики…
Не отрекаюсь я от принадлежности ко всем и каждому из этих МЫ, не забываю и не отрицаю ни одной из уже избытых связей, ни тех, неизбывных, которые вырастали из глубоких корней либо сплетены произволом судьбы или вольным выбором.
Но хочу быть свободен от какой бы то ни было рабской зависимости духа. И уже никогда не поклонюсь ни одному кумиру, не покорюсь никаким высшим силам, ради которых нужно скрывать правду, обманывать других и себя, проклинать или преследовать несогласных.
Теперь я не принадлежу никакой партии, никакому «союзу единомышленников». И стремлюсь определять свое отношение к истории и современности теми уроками, которые извлек из всего, что узнал или сам испытал.