Антон Михайлович в эти дни был хмур. Улучив минутку, я все же попытался заговорить с ним о материалах по фоноскопии. Используя старые рабочие книги, я мог бы попытаться повторить исследования, восстановить хотя бы часть сделанного, — ведь это же работы, необходимые для основной темы института; без них нельзя добиться воспроизведения индивидуальных особенностей голоса после сверхнадежной «импульсной» шифрации.
Он сердито морщился:
— Все это я уже слышал. Неоднократно. Больше слышать не хочу. Приказов я не обсуждаю. Понятно? У вас есть точно очерченный круг задач. Вы обязаны прежде всего исследовать разборчивость, а затем условия восстановления голоса в каждом конкретном случае… Вам, кажется, не нужно объяснять, что наш объект принадлежит не Академии наук. Условия работы сейчас изменились; это вы обязаны понимать. Поэтому я советую и приказываю, — заметьте, я мог бы приказать, но я сначала советую, — прекратить разговоры… Они бесполезны. Подчеркиваю: все эти разговоры, ахи, охи, жалобы и стенания абсолютно бесполезны и даже вредны, прежде всего для вас. Работайте. До свиданья.
И все же мы с Сергеем написали в ЦК партии. Сергей — о варварском уничтожении приборов, а я — о нелепом и, в конечном счете, вредном обезличивании творческой роли заключенных, об истреблении материалов по фоноскопии.
Зная о традиционных противоречиях между начальством тюрьмы и шарашки, мы решили послать письма через тюрьму.
Оперуполномоченным тюрьмы после добряка Шевченко стал полковник Мишин — сытый, наглый франт. Он щеголял в ладно скроенных мундирах, наряжаясь то летчиком, то танкистом, то артиллеристом, — офицеры органов носили знаки самых разных родов оружия, то ли для пущей секретности, то ли чтобы не пугать жителей столицы нарастающим обилием чекистских кадров. Два-три раза в месяц он выдавал нам письма, переводы, бандероли. Списки вызываемых за почтой оглашались на поверке или вывешивались у юрты медпункта.
При этом он вербовал стукачей. В первый раз он уговаривал меня едва ли не ласково. Он знает, что я — советский патриот, а ему так нужна точная, добросовестная информация. Но и в этот и в следующий раз я говорил ему то же, что раньше Шикину и другим его коллегам в подобных случаях: если я узнаю о чем-либо опасном для объекта, для государства, то, разумеется, немедленно подам сигнал тревоги, но не хочу, не могу и не буду подслушивать, подглядывать, подделываться к тем, кто высказывает чуждые мне взгляды. А доносить о спорах, о разговорах я считаю и недостойным, и просто ненужным. Ведь какие бы слова ни говорились в тюрьме, от них не может быть опасности государству, любой говорун уже наказан, уже в заключении…
— Вот этот ваш разговор уже есть антисоветский… Можно расценить как агитацию против бдительности.
— Простите, гражданин подполковник, но кто может поверить, что заключенный вел антисоветскую агитацию наедине с офицером госбезопасности, оперативным работником такого ранга?
Он помолчал, ухмыляясь и таращась, — тренируя железный дзержинский взгляд. Но я знал противоядие — спокойно глядеть в переносицу, стараясь думать о чем-нибудь постороннем, далеком.
— Идите!..
На утренней поверке дежурный объявил, что впредь разрешается писать только ближайшим прямым родственникам — родителям, жене, детям или братьям, сестрам. И мы сегодня же должны были представить оперуполномоченному списки адресатов, точно указав возраст и место рождения.
Список я принес, но не помнил точно название того поселка в Донбассе, где родилась Надя, — Александров, Александровск, Александровка или Александрия — и не знал, как он называется теперь.
Мишин проглядел список и посмотрел на меня почти весело.
— Этого не приму, это филькина грамота. Как же это вы женились и не знали на ком, где родилась.
— Чтобы узнать человека, не нужно изучать его паспорт.
— Так что же, вы себе жену в бардаке нашли?
— Гражданин подполковник, вы не имеете права оскорблять моих близких. Я настаиваю, чтобы вы взяли свои слова обратно!
— Еще чего!
Он встал из-за стола и ухмылялся уже по-иному, злорадно: ага, поймал за живое!
— Вы что это себе позволяете? Я вас спрашиваю, и вы обязаны отвечать. Я спрашиваю, в каком бардаке вы женились, что не знаете происхождения…
— Видимо, это вы привыкли иметь дело с теми, кто женится в бардаках… Пока вы не извинитесь, я не приду к вам ни на какие вызовы, ни за письмами… Можете притащить силой… Но все равно — разговаривать не буду…
— Эт-та что значит?
Но я уже не видел его, не слышал. Ощущая, как деревенеет затылок от холодного бешенства, боясь взорваться, я круто повернулся и выбежал из кабинета.
В коридоре стояла обычная очередь получателей писем. Некоторые потом рассказывали то, чего я не помнил:
— …проскочил бледный, глаза дикие, бормочет: «Не позволю… не позволю…» Мы уже думали — запсиховал, получил дурное известие и тронулся…
В тот же день я подал заявление начальнику тюрьмы. Тогда в этой должности был флегматичный подполковник, судя по ленточкам и нашивкам за ранения — фронтовик. У Мишина была одна куцая полоска из двух ленточек явно тыловые награды.