Вижу, что и Сергей поступает так же. В глазах тревожные искры, нет-нет да и дернется щека. Но он с веселой злостью матерно комментирует происходящее, подначивает Семена и других, кто попал на шарашку прямо с Лубянки, из Лефортова. Наставляет, что делать при встрече с урками… Задирает и меня:
— Ну, так как же понимать все это с точки зрения исторической необходимости и диалектического материализма?
Принимаю подачу — начинаю вспоминать грозные события прошлого: Варфоломеевская ночь, Сицилийская вечерня, петровские расправы со стрельцами… И наспех кропаю нечто рифмованное, озаглавленное «Утро стрелецкой казни»:
За ужином еще больше пустых мест.
Наконец — отбой! В ту ночь многих донимала бессонница. Некоторые кричали со сна.
На следующий день опять выпускали из юрты только в столовую и в уборную. От нас вызвали еще несколько человек. На их места привели из других юрт.
На третье утро во время поверки дежурный сказал:
— После завтрака — выход на работу. Нормальный.
Из четырехсот зеков, работавших на шарашке в начале декабря (весной было более пятисот), осталось примерно 70. И трое дворников в лагере. Но акустическая не потеряла ни одного заключенного.
Мы понимали — нас отстоял Антон.
Валентина светилась улыбками, глаза были влажными.
— Я так переживала, так переживала, беспокоилась — неужели больше никогда не увижу…
Я был растроган, хотя догадывался, что ее волнение и радость в наибольшей мере относились к Сергею. Уже с первых дней она издали влюбленно глядела на него, краснела, когда он приближался, восхищалась его шутками. Он замечал это, красовался, поглядывал задумчиво, многозначительно и говорил то с томными гортанными переливами, то величаво рокоча… Но слишком приближаться не хотел. Незадолго до этого прекратилась его короткая бурная связь с Евгенией Васильевной.
— Страху-то бывало больше, чем удовольствия. Это тебе пофартило целыми часами вдвоем со своей, да еще и в секретной заначке: по закону изнутри заперты… А мне как? Урывай минутки в темном углу. Каждого шороха пугайся. Так можно импотентом стать.
Своего прикрепленного Сергей называл «Ванька-Ключник». Тот чаще других отпирал сейф, доставая наши записи, чертежи, рабочие книги. Молоденький техник-лейтенант Иван Яковлевич, студент последнего курса вечернего отделения института связи, невысокий, щуплый, но жилистый и подвижный, глядел на все большими мальчишескими глазами, с жадным любопытством. Сергей быстро приручил его. Позднее он даже пересылал через него письма семье. Ваня был комсомольцем, непоколебимо убежденным в правильности линии партии, в гениальности великого Сталина. Не слишком умный, малообразованный, он по душевному складу был добряком, не приспособленным к ненависти и подозрительности. И хотя старался проявлять бдительность, но к Сергею и ко мне привязался с ребячьей доверчивостью. По вечерам он подсаживался к нам поговорить о международной политике, об истории, о войне. Мои взгляды были ему ближе и понятнее, чем ирония и прямые насмешки Сергея, но в нас обоих его соблазнительно привлекало совершенно необычное для него критическое отношение к газетам, к официальной пропаганде, независимость в суждениях, вольность речи, не похожей на казенный жаргон, к которому он привык. Иногда он все же решался «давать отпор». Когда в разговоре о Демьяне Бедном я заметил, что тот еще перед войной жестоко запивал, Ваня вспылил:
— Этого не может быть! Старейший член партии! Личный товарищ Ленина и Сталина! Это настоящая вражеская выдумка! Никогда не поверю!
После этого он некоторое время дулся. Но потом опять, как ни в чем не бывало, поговорив по делу, — он стал бригадиром артикулянтов, — начинал спрашивать: