— Я покурить. Покурить только.
Василий Иванович остался, а вслед за Хомяковым выбрался на воздух Ваня Каляев.
— Может, угостите?
— Ты же не куришь, Иван.
— Надо мне сейчас.
Закурили оба. Иван задыхался, кашлял, но продолжал тянуть голубоватый сигарный дым.
— Не по годам тебе испытание, — вздохнул Хомяков.
— В самый раз.
— Что это значит — в самый раз?
— Для понимания. Понял я, на что жизнь положить должен. Задачу свою понял.
— И на что же ты положишь ее?
— Законы для всех должны быть одинаковыми. Без всяких исключений. С этого начинается справедливость. С чего-то она должна же начинаться, правда? Ведь не с нуля?
Роман Трифонович промолчал. Ни уговаривать, ни объяснять что-либо, даже расспрашивать было не время. Отпевали погибших рядом. Только вздохнул:
— Вот так, стало быть. Вот так.
— Преступление без наказания, — вдруг криво усмехнулся Каляев. — Разве может быть преступление без наказания?
И опять Хомяков промолчал. Он понимал, что юноша задает вопрос не ему, а то ли самому себе, то ли — Богу.
— Когда одного убивают, это — убийство. А когда тысячу? Как это тогда называется? Как? Скажите мне, я не знаю.
— Статистика, — буркнул Роман Трифонович, тут же пожалел о сказанном, но было уже поздно.
— Значит, статистика — государственное отпущение грехов? Этакая индульгенция? Значит, власть ни за что не отвечает? Сами себя подавили, ну так вам и надо? А то, что родители без кормильцев остались, что на паперть пойдут или с голоду подохнут, на это наплевать? Ведь молодежь в основном погибла, молодежь, стариков мало, я специально смотрел. Значит, двойная это потеря… Нет, что я — тройное, тройное это убийство! Сами погибли, родителей погубили и детей будущих. Тройное убийство, а виноватых нет. Нет и не будет, и суда никакого не будет, потому что убийцы в содеянном добровольно никогда не признаются!
— Успокойся, Ваня.
— Я спокоен. — Каляев неприятно осклабился. — Я спокоен, Роман Трифонович. Я — подданный этого государства, следовательно, обязан быть спокойным. Велено нам быть спокойными.
Пели «Вечную память», тихо плакали женщины. Здесь, на воздухе, можно было и поплакать.
А Хомяков слушал «Вечную память» с тревогой в душе о живом. Он понял, что в Каляеве вчера что-то сдвинулось, а сегодня это сдвинутое встало не на свои места. Если бы не встало, если бы Ваня продолжал пребывать в растерянности, он бы не беспокоился: молодо-зелено, все зарастет и все забудется. Но в юноше уже образовалось нечто новое, что так просто зарубцеваться не могло. «Поговорить надо с парнем, — думал Роман Трифонович. — Непременно поговорить. Камень стронуть с его души…»
Кого в первую очередь отпели, того в последнюю хоронили, потому что выход из церкви был заставлен гробами. И гробы эти стали взмывать над толпой на руках провожающих.
— Пойдем, Ваня. Нам Феничку выносить.
Вынесли, когда настала очередь. Крышку — двое парнишек, то ли родственников, то ли соседей; гроб — Хомяков с Немировичем-Данченко и Тимофей с Каляевым. Следом шли родители Фенички, несколько женщин разного возраста, трое стариков. У одной из ряда вырытых могил поставили гроб на землю, обождали, пока отрыдается мать, отдали последний поцелуй. Потом пришлось дожидаться, когда подойдет могильщик. А могильщик лишь заколотил крышку, помог опустить гроб в яму, оставил бирку с номером да две лопаты.
— Сами зароете. Работы у нас сегодня…
Сами зарыли.
Возвращались молча.
— Варвара Ивановна уехала в больницу, — доложил Евстафий Селиверстович.
На его голос из малой гостиной вышел Викентий Корнелиевич. Молча поклонился.
— Стол накрыт? — спросил Роман Трифонович дворецкого, кивнув Вологодову.
— Как велено.
— Для прислуги тоже?
— Как велено.
— Зови всех сюда. — Хомяков говорил отрывисто, слов не тратил. — Помянем.
Зализо вышел. Роман Трифонович жестом пригласил всех в столовую, сам налил водку в бокалы для вина, не отвечая на тихие приветствия входившей прислуги. Спросил, не глядя, у вошедшего последним дворецкого:
— Все собрались?
— Все, Роман Трифонович.
Хомяков поднял рюмку, медленным взглядом обвел стол.
— Одно место опустело у нас, — голос его дрогнул, но он справился с волнением. — Погибла наша Феничка мученической смертью. Запомним ее живой. И детям о ней расскажем. Вечная ей память.
Все молча выпили. Прислуга пошла к дверям, женщины прижимали к глазам платочки, Зализо шел последним.
— Вот так, — Хомяков глубоко вздохнул. — Садитесь за печальную трапезу. И сами за собой поухаживайте, пусть прислуга достойно с Феничкой простится.
Василий Иванович наполнил рюмки, поднял свою:
— Прощай, Феничка. Пухом тебе земля московская. Едва успели выпить, как вошли Евстафий Селиверстович и генерал Олексин.
— Добрый день, господа.
— На поминки успел, — проворчал Хомяков, поспешно закусывая: ощутил вдруг, как проголодался. — Не промах мужик.
— Какие поминки?
— Феничка погибла на Ходынском поле, — суховато пояснил Викентий Корнелиевич.
— Господи, а она-то зачем туда пошла?
— Пей свою поминальную, — угрюмо сказал Роман Трифонович.