Входя в дом, гитлеровец не только не хотел смотреть на людей, не только не видел их, но как бы заранее считал, что здесь нет людей, кроме него, хозяина и господина. Его светлые пустые глаза совершенно одинаково, безо всякого выражения, останавливались на цветной тряпке, на стуле, на ребенке и на матери. Гитлеровцы брали все, что попадется под руку: скатерти и обувь, полотенца и пепельницы, кукол и будильники, рамки от фотографий и хлеб.
Все хозяйки поселка приноровились печь хлебы по ночам. И мать Клавдии, когда в доме не стало хлеба, затеяла большую квашню с таким расчетом, чтобы тесто подошло в ночь. Тут-то и случилось непредвиденное.
Едва мать успела истопить печь и посадить хлебы, как в сенную дверь нетерпеливо застучали.
Дав Клавдии время спрятаться на полатях, мать отперла дверь. В кухню, наполненную теплыми запахами пекущегося хлеба, вошел один из непрошеных постояльцев. Мать уже знала этого молодого, длинного и тонкого в талии солдата.
Потянув носом, он только сказал: «О!» — и резким солдатским шагом подошел к печке. Заслонку он открыл довольно ловко, а каравай придвинул к себе поленом. Но едва он, обжигая руки, выхватил каравай, как полусырой хлеб разломился и большая краюха шлепнулась на пол.
Тощее, остроскулое лицо немца изобразило удивление. Он показал на хлеб, на печь, на свои ручные часы и деловито спросил: — Сколько час?
Глухой ответ: «Часа через два поспеет» — удовлетворил его, и он развалился на скамье ждать.
Мать, напряженно подняв плечи, прибрала за ним и закрыла печь. Она тоже села на лавку, опустила глаза. Ей видны были только сапоги солдата — короткие, с уродливыми голенищами, расширенными кверху. Она смотрела на тупые неподвижные носки солдатских сапог и обдумывала, взвешивала все движения, какими она, стоя спиной к гитлеровцу, будет вынимать хлебы из печи. Непременно надо успеть отломить хоть кусочек для Митеньки…
Ей вдруг показалось, что Клавдия смотрит с полатей. Она порывисто выпрямилась, но побоялась взглянуть наверх, погрозить дочери. Ее прямой, пристальный взгляд встретился с хмурыми, глубоко посаженными, постылыми глазами солдата.
Он кисло усмехнулся, причем глаза у него остались колючими, и процедил:
— Вы хуже швайн.
Мать промолчала, но взгляда не опустила. У немца были прямые волосы, цвета тусклой соломы, и весь он как-то выцвел — от белесых бровей до смятых, разболтанных сапог. Он был, пожалуй, в одних летах с ее сыном Димитрием. Но трудно было верить, чтобы и этого прожорливого рыжего зверя, который убивал русских детей, тоже родила женщина.
Гитлеровец, явно скучая, полез в боковой карман и за уголок вытянул фотографию.
— Майн хауз! — с гордостью сказал он, глазами приказывая матери подойти.
Она встала и пошла к нему на слабых, непослушных ногах. На карточке был изображен приземистый двухэтажный дом. Около дома виднелся неясный силуэт женщины.
— Майн фрау! — пропел немец, закатывая глаза, уже только для себя, потому что старуха недостойна была смотреть на его фрау.
Мать отошла и боком, неловко, села на скамью.
— Ан-на, Мари-я. — Немец брезгливо оттопырил губы и покосился на мать. — Так у нас зовут корова. Русский человек глюпый!
Он постучал пальцем по лбу и серьезно, с сокрушением покачал головой. Но старуха отвернулась к окну. Ее крупное бледное лицо было бесстрастно.
— Русский девушек — жениться? — Гитлеровец спрятал карточку и сделал испуганные глаза. — Фи, гадость!
И снова на лице старухи ничто не дрогнуло: она словно была слепа и глуха. Гитлеровец раздраженно взглянул на часы, у него не хватало терпения ждать. Старухе пришлось вынимать хлеб. Караваи еще были тяжелы на вес и совсем не подрумянились, но не все ли равно, какой хлеб сожрет эта немецкая швайн?
Суетясь у печи, мать торопливо оторвала влажный припекушек у самого большого каравая и сунула его за пазуху.
Гитлеровец, неторопливо насвистывая, вытянул нож из темных ножен, — скорее всего, чтобы отрезать хлеба. Но внезапно странная улыбка тронула его тонкий недобрый рот. Он встал. Нельзя ли все-таки заставить говорить эту старуху, молчаливую, как идол?
Мать услышала резкое движение на полатях, и одновременно в ее руку, около локтя, ткнулось что-то острое и тонкое, как игла.
— Ой, господи! — во весь голос, исступленно сказала мать, стараясь заглушить все звуки на кухне. «Клавдия, молчи!» — хотелось крикнуть ей, но она сдержалась и только вся облилась жарким потом.
У локтя выступила крупная капля крови. На полатях все стихло. Гитлеровец как ни в чем не бывало, посмеиваясь глазами, объяснил:
— Ничшего, пустяк, я немножко пробоваль нож. Хороший немецкий нож.
Теперь он смотрел не в лицо матери, а куда-то на ее шею, а она ничего не боялась и только с ужасом думала, что он догадался о припекушке.
Он быстро дернул за цепочку, что виднелась у ее воротника. Легкий серебряный крестик с синей эмалью вылетел из-за пазухи и очутился на ладони у немца.
— Бог — это хорошо, — сказал он, разочарованно вертя крестик и щупая дешевенькую, потемневшую цепочку. — У нас даже здесь бог! — горделиво показал он на свой пояс.