Лизавета выбрала у причала плоток, далеко выдвинутый на глубину, где качались на зыби лодки, встала на самый край, к пенистому прибою, вытянула вперед руки.
На той стороне озера, за рассыпанными по черной кайме огнями города играли зарницы, очень далекие.
— Не топиться ли вздумала? — спросил Корней, подходя. — Или колдуешь?
Лизавета, возможно, слышала за собой его шаги, а не ойкнула от испуга, как сделала бы это Тоня.
— Топиться? Зачем? Жить так хорошо! И я еще свое не прожила, не взяла мне назначенное, до конца недолюбила…
— Кого же недолюбила?
— Тебя! Ты же знаешь, а спрашиваешь! Только тебя!
— Тебе мужа мало?
— Это я сама замуж вышла, а душу замуж не выдавала. Она у меня никого знать не хочет, кроме тебя. Ты ведь тоже такой: живешь телом. А где у тебя душа — не знаю. Да и есть ли она у тебя? Кому ты ее отдал? Тоньке? Не любишь ты Тоньку, любил бы, так давно уже взял бы ее себе. Почему не берешь?
— Может, и не возьму…
— И не надо брать! Сгоряча сойдетесь, потом оба намучаетесь. Тонька — девка не мне чета. Я за тобой хоть куда пойду, вот так закрою глаза и пойду, если позовешь, и не спрошу, и плакать не стану. Ты хоть раз видел, как я плакала? Уж как мне горько приходилось — слезу не обронила! И сегодня тоже горько, так я пошла озеро послушать, как оно плещется, посмотреть, какое море огней на том берегу. Когда видишь, что ты не один, что есть еще много-много людей, и у каждого есть свое хорошее, и свое плохое, как-то легче становится. А дома одной тяжело. Муж на заводе, в ночной смене. В комнате жарко, душно, а постель холодная. Давеча рубашку на себе порвала…
— Так бросила бы мужа, чем с ума сходить.
— Брошу. Я мужа брошу, а ты бросишь всех. Некуда нам с тобой деваться друг от друга.
Она обвила его шею, обожгла губы.
Корней взял ее на руки, шалея от восторга, понес на плоский угор, под ветлу.
…Расстались они на рассвете. Серая птаха выпорхнула от плетня, из репейника. С ветлы упали росинки, она очнулась и зашелестела листвой.
Лизавета запахнула халат, нашла в траве туфли. С ее щек сошел румянец, но глаза сияли.
— Сволочи мы с тобой, Лизка, — мрачно сказал Корней. — Дикари! Разве так можно?
КАЖДОМУ СВОЕ…
Косогорцы хотя и не очень-то гордились своим кирпичным заводом, но и худой славы не допускали. «Старый конь борозды не портит», — отзывались они на любую попытку как-то кинуть на него тень. Разумеется, их никто не смог бы обвинить, будто держатся они тут, в Косогорье, по привычке к заводу и что за заработком далеко им ходить не нужно. Они считали себя в некотором родстве с металлургами. Если металлурги плавили и давали металл для постройки новых заводов и всевозможных машин, то кирпичники давали продукцию, чтобы строить дома. На множестве великолепных многоэтажных домов в городе каждый косогорец мог бы поставить свой знак: «Бот здесь и мой труд вложен!».
И жил бы да жил каждый косогорец в ожидании, пока дойдет черед строить на угоре новый завод со всеми его прелестями и достижениями научно-технической мысли, соблюдал бы дорогие традиции огневого ремесла и рабочей чести, не затевал бы споров, ни раздоров, если бы не нанесло их со стороны.
Разительные перемены, которые застал Корней Чиликин, вернувшись на завод, начались сразу после смены руководства. Прежнего директора трест взял на повышение. И прислал замену.
С первого же дня и пролегла резко прочерченная грань между заводом и директорским кабинетом, которой Николай Ильич не заметил или, заметив, пренебрег, как недостойной его внимания. «Приказ получил — исполняй!» — коротко и ясно объяснялся он и с начальниками цехов, и с мастерами, и с бригадирами, и с рядовыми рабочими.
Самое же главное, как некоторое время спустя убедились косогорские старожилы, даже трудные и весьма сложные вопросы управления производством решал Николай Ильич самолично, без лишних раздумий и дискуссий, одним разом, «с одного захода».
Нередко случалось, что один приказ противоречил другому, а так как «спускались» они непосредственно исполнителям, иногда минуя начальников цехов и мастеров, то в конце концов образовалась путаница, от которой заводу сильно не поздоровилось.