— Замечаю. Я ж, слава тебе, бог, тутошний, не прибеглый какой-нибудь, вроде Валова. Это, бывало, в прежние годы по несознательности, по отсталости мыслей я не соображал. К примеру, проживал я в собственном доме. Худо-бедно имел разную разность, даже курей с петухом. Находился в этаком соблазне, не по жадности, а имел очарование от петушиного пения. Иной раз за ночь глаз не сомкну, абы петушиного гомону не пропустить, как это они на всякие голоса начнут меж собой-то перекликаться. А в своем дворе имел петуха с таким, слышь, голосом пробойным, хоть в театр выставляй, не подведет. На последнем ладу, сукин сын, имел он обыкновение выложить голос чудной густоты и долготы. И вот, надо быть, находясь в этакой очарованности, я как-то вроде очерствел и охолодал до чужой потребности и нуждишки. Ладно, так, значит, поживаю я в своей домашности, пока одной ночью не случилась беда. Ночь-то была тьмущая да тихая, рядом со мной на постеле баба похрапывает, а я хоть и подремывал, но ухо держал востро, как бы петушиный гомон не заспать. Вдруг вижу: на стене вроде огонек пыхнул. Я к окошку. Высунулся в створку-то — соседской двор горит. Мне бы, дураку, как есть в исподниках выкинуться из окна да соседу постучать, разбудить, может, еще успели бы притушить огонь-то, а я, слышь, первым делом за штаны да бабу за ноги с постели стянул, и давай-ка мы с ней поскорее свое барахлишко в огород таскать и меж гряд укладывать. Ветерок-то, между прочим, дул в нашу сторону, не успели мы управиться, как и наш двор засветился. Дворишко сгорел — это еще туды-сюды, полбеды, а вот петуха более по своей очарованности я не нашел и с тех пор не то ли что разлюбил петушиные переклики, а осознал свою темноту…
— Врешь ты, однако, Подпругин, — сказал Корней. — Сколько я тебя помню, ты всегда в коммунальной квартире живешь.
— Как погорел, живу. И в мыслях у меня теперь иное горение. Идет народ с заводу веселый, мне тоже вроде праздник, а от хмурости на душе у меня тоже хмурость. Эх, что же это я не выучился, а не то бы добился на должность Николая Ильича.
— Это ведь ты, пока вахтер, хорохоришься, — подтрунил Корней, не принимая Подпругина всерьез. — А из директорского кабинета на второй же день убежал бы.
— Поди-ко ты! — словно удивился Подпругин. — Я бы сразу, как в кабинет сел, Ваську Артынова за шкирку и с завода долой. И приказ бы издал: давай робить по правде! Пусть она, правда, горькая, зато сзади по затылку не вдарит.
— А Богданенко на увольнение? — подзадорил Корней.
— Не-ет, к чему же увольнение, — несколько неуверенно протянул Подпругин. — Николай Ильич, в общем-то, мужик наш, чокнутый, однако, немного, его заново надо делам обучать. Я бы его, ежели по совести, определил бы для начала в бухгалтерию, взамен Фокина. Пусть бы Николай Ильич с годок на счетах поклацал, а уж потом я его двинул бы все же на повышение. По моему разумению, хозяйствовать — это, слышь, не дрова рубить. Дрова-то рубить и я мастак, без учености. Помахал топором день, поленницу сложил — и шабаш: чайком ублажился, да на лежанку, и брюхо кверху!
— Эх, и легко живешь ты, Подпругин!
— Потому что живу по своему назначению. По характеру. По уму. Не лезу не по уму-то. Это, знаешь, не по уму жить одинаково, как не по капиталу. Жалованье на штучки-пустячки размотаешь, а потом лапа еще потянется не туды, в чужой карман. Я же не Васька Артынов…
Ну, что ж, и это вполне возможно.
Корней вспомнил при этом, как у него однажды уже зарождалось подозрение относительно Артынова, Валова и Фокина. Какую бумажку тогда в бухгалтерии подал Фокин Артынову и о чем они между собой перемолвились? А Мишка Гнездин? Откуда у него взялась уверенность, будто можно спустить воровским путем не одну тысячу штук кирпича и никто не заметит?
Да, да, все это вполне возможно, а никому не скажешь, не напишешь — голые догадки!
Слишком доверялся директор Артынову.
Свою квартиру он держал в городе. Каждое утро за ним посылали грузовую машину, за неимением легковой. Если же он оставался на заводе допоздна, то ночевал в общежитии, в специально оборудованной для него комнате. Ночевки в общежитии обычно начинались после двадцатого числа, перед завершением месячного плана. До двадцатого он уезжал домой часов в шесть вечера, и тогда фактическим распорядителем на заводе оставался Артынов.
— Ты, вот, посмекай-ко, пошто Васька себя насчет выпивки не стесняет, — как бы угадав, о чем думает Корней, хитро подмигнул Подпругин. — Может, он рубли длиннее наших получает, или для него госбанк особо деньги печатает?
Вероятно, следовало бы все же кое-куда сходить, кое-кого предупредить, порыться в отчетах и приемных актах и тем самым облегчить себя от гнетущих подозрений, но это был тот путь, которым Корней еще ни разу не хаживал. Было, конечно, удобнее не навлекать на себя ничего, придерживать язык за зубами по-прежнему, то есть, как мать выражается, «держаться подальше от навозной кучи». И он ничего не ответил Подпругину и опять все свои раздумья оставил при себе, хотя они продолжали смущать и волновать.
Даже Марфа Васильевна заметила: